Воспоминания
Шрифт:
и шхун, где из угла залы выступает нос корабля, где живут морские фонари и канаты, и подзорные трубы, унося с собой посетитилей в карту Гринландии с новыми мысами и проливами, с городами Гель-Гью, Лисс, Зурбаган…
В середине лета Макс уехал в Париж. Те же были горы, так же шумело море в нашей любимой бухте, но Коктебель опустел.
ГЛАВА 51. БУРЯ В ОТУЗАХ
Поздним летом 1914 года, перед самым объявлением войны, я жила в береговых Отузах. Дачи Отуз были ниже, на берегу. Дни стояли жаркие, мирные. На склоне тихого золотого дня, уложивши сына, я с няней собиралась ужинать. С дачи Сибора таяли длинные звуки скрипки, будя воспоминания о весенних вечерах в Трехпрудном, о любимых
Не ис-ку-шай ме-ня без нужды…
Разведя примус, я только вылила на сковородку яйца, когда вдруг налетевший ветер, засвистав, сорвал парусом надувшиеся шали, смел со стола полетевший горящий примус, сковороду, тарелки, кастрюли. В поднявшемся вое и скрежете, в рухнувшей на дом мгле застучали, ударяясь о стол, топчан, в меня куски снега и льда.
Молния! Загрохотали горы. Я вбежала в комнату, что-то крича насмерть перепуганной няне. Напрягая все силы, мы притянули дверь в дверную коробку. Ключ щелкнул. Беда крепла. Град бил в окно. Град гремел, как камни. Сейчас выбьет стекла, и буря ворвется в комнату.
Молния. Удар. Грохот. Крик няни: вся галдарейка рухнула! Моментальным снимком пустота перед дверью. Вместо веранды на толстых столбах – груда развалин, куски черепичной крыши. Молниеносно в мозг: продолжение «гал-дарейки» (летней пристройки) – наша комнатка! Рухнет
следующим ударом на нас. Я кидаюсь к вешалке, срываю все, что на ней, и, бросив все на ребенка, пытаюсь забрать всю мягкую груду и его под ней. Спотыкаясь, на что-то свесившееся, сгибаясь от тяжести, бегу к двери.
– Откройте! Дверь! Бежим! Нас задавит.
Причитая, споря, молясь – все вместе, няня, натужась, повернула ключ рвущейся с петель двери, ее швырнуло наотмашь о стену, и мы выбежали в ледяной хаос. Ноги, застревая в сыпавшихся из-под них обломках, пытались бежать, – но куда? Тьма. Вой. (Вспоминаю: не было мысли -куда, только прочь!) Но уже не было сил, ноша гнула меня, комья града два-три раза попали по стриженой голове, мокрое платье облепило ноги. В этот миг блеснула молния, осветив распахнутые бурей двери в капитальную часть дома, где была контора по ломке карадагского камня. Спотыкаясь и падая в наставшей вновь тьме, мы бросились туда, проваливаясь меж обломков галереи. Свист, вой, грохот неслись за нами. Я упала вместе с моей ношей, запутавшись в какой-то одежде, только тут проснулся в ворохах платья мой двухлетний сын.
В это время послышались странные звуки и даже как будто голоса. Или кажется? Нет, кто-то стучится или скребется за стеной конторы.
– Помогите нам расшатать дверь, – глухо неслось. – У нас тоже все рухнуло, нас завалило снегом. – Дачники с задней стороны дома.
– Помогаем! – кричала я, стараясь перекричать бурю.
– Сейчас сделаем.
Вскочив, с зажженным огарком, няня и я отцарапали заклеенную обоями дверь, несколько минут усилий с той и нашей стороны – ив открывшийся ход полувошли-полу-вползли через груды стекла и снега измученная мать и двое перепуганных детей. Руки их были изрезаны осколками разбитого окна, через которое они, по колено в снегу, прокопались к заклееной двери.
Гром и град стихали, молнии стали реже. Мы улеглись на полу, кто на чем. Мы уже засыпали, когда издалека громче и громче стало раздаваться завывание уже было стихнувшего вихря. Хаос возвращался. Вой ветра креп, переходил в рев. Свет молнии то и дело озарял контору, столы, шкафы и наше цыганское логово. Это была круговая горная буря,
вращающаяся винтом между гор. Мы придвинулись теснее Как дороги мы были друг другу сейчас. Неизвестность исхода небывалость происходящего в черно-белом от снега мраке отнимала надежду. Но в этот раз голоса хаоса стали
Буря прошла. Еще во мгле рассвета к нам постучались и войти с фонарями трое мужчин в сапогах, в плащах, с горными палками. Один из них был с дачи Сибора. С них струилась вода. Они обходили отдаленные дачи – узнать, все ли живы, не нужна ли помощь. Провожая их, мы, став на пороге, не узнали ландшафта: все серо-желтое, виноградники смыты, море на широкую полосу от берега коричневое, мутное. По развалинам мы добрались до нашей комнаты. Она уцелела и была полна снега. Но когда совсем рассвело -встало солнце! Оно сверкало над опустошенной долиной, где со всех подножий гор исчезли ковры виноградников. Все залито грязью, сады стоят привидениями, от листвы ни следа. По узкой дороге меж стен садов, по которой нам приносили из верхних Отуз почту, теперь шла бурная коричневая река, и по ней, как в «Медном всаднике», плыла деревянная утварь и обломки жилья и заборов. Но солнце лило сверху свой вечный свет, и все оживало. Море поглотило муть реки побеждающей синевой, и люди, точно не было этой ночи, вновь бились за жизнь: укладывались, ожидая сигнала с уже созданного ввиду беды эвакуационного пункта, записывались кто в Феодосию, кто в Коктебель, кто куда.
ЧАСТЬ ПЕРВАЯ МОСКВА. ПЕТРОГРАД ГЛАВА I. МОСКВА
Когда в конце лета 1914 года мы вновь оказались в Москве, это была уже другая Москва – военная. Шли маршевые роты. В наш дом в Трехпрудном, № 8, где мы родились и выросли, мы никогда не вернулись. Брат вскоре отдал его под лазарет для раненых, которых уже свозили в Москву. С уходом дома, где еще незримо с нами жили папа и мама, с началом войны, кончилась наша юность.
Ты, чьи сны еще непробудны,
Чьи движения еще тпхи,
В переулок сходи Трехпрудный,
Если любишь мои стихи.
О, как солнечно и как звездно
Начат жизненный первый том,
Умоляю – пока не поздно,
Приходи посмотреть наш дом!
Будет скоро тот мир погублен,
Погляди на него тайком,
Пока тополь еще не срублен
И не продан еще наш дом.
Этот тополь! под ним ютятся
Наши детские вечера,
Этот тополь среди акаций
Цвета пепла и серебра.
Этот мир невозвратно-чудный
Ты застанешь еще, спеши!
В переулок сходи Трехпрудный,
В эту душу моей души.
В эту осень нам исполнилось – Марине двадцать два, мне – двадцать лет.
Мнения о длительности войны, как и отношение к ее «наружности», разделились. Многие тогда считали, что она
скоро кончится, более зоркие умы – негодовали. Выехавший за границу перед самым началом войны М. А. Волошин слал матери, рискуя, – письма могли быть прочитаны – обличительные антивоенные стихи; выступал с той же оценкой войны в Швейцарии Ромен Роллан. Мало сведущие в делах политики, мы ждали конца войны. Но была еще одна причина, по которой Марина не со всей мощью своего восприятия переживала те военные недели: помимо того, что еще никого из близких на войне этой не было, помимо того, что мы недооценивали ее, ожидая скорого конца, Марина, приехав из Коктебеля, застала в Москве смертельно больного брата Сережи, умирающего от туберкулеза, Петра Яковлевича Эфрона, приехавшего из Франции. Он был так похож на Сережу, своего младшего брата, – как будто Сережа умирал на ее глазах! Это горе, горе его последних дней, нежной дружбы их, прерванной смертью, как с детства каждая смерть, пересекавшая путь, поглотило ее. Только это довлело. Если бы не цикл стихов, этой утрате посвященный, я не знаю, как бы она с собой справилась.