Восстание рыбаков в Санкт-Барбаре. Транзит. Через океан
Шрифт:
Я вступил в группу СНМ, организованную на нашем медицинском факультете.
На мое счастье, в ту пору для студентов открылось временное общежитие. Здесь жили по три-четыре человека в одной комнате. Но вы ведь знаете, я не был избалован просторными квартирами. Как и в эмиграции, я соорудил себе стол из чемоданов. Преподаватели у нас были разные: прекрасные врачи, ставшие теперь знаменитыми, и два-три проходимца, обманом пробравшиеся на кафедры. Впрочем, это скоро выявилось и их выгнали. Несколько студентов, прервавших образование из-за войны, добросовестно учились вместе с нами.
Однажды мы узнали, что на Нюрнбергский процесс, который тогда
Мы, студенты, обсуждали этот случай до поздней ночи, и каждый откровенно говорил все, что думает. Некоторые — их, правда, было немного — не скрывали своего сочувствия самоубийце. Другие настаивали на том, что он виновен. Были и такие, кто с негодованием заявлял, что позорно наказывать людей, которые во время войны следовали своему долгу — повиноваться. Эти взгляды большей частью выражали старые студенты, участники войны, возможно, прежние сторонники Гитлера.
Здесь сталкивались самые противоречивые мнения. Сочувствие — кому? Долг повиновения — кому? И при чем тут Нюрнбергский процесс?
Очень юная студентка — ее, неразговорчивую и некрасивую, никто прежде не замечал — вдруг сказала: «Если совершено преступление, а в этом случае никто не может сомневаться, что оно было совершено, — неизбежно свершится суд. Будет ли расплатой за вину приговор Нюрнбергского трибунала или просто самоубийство, как в истории с этим жалким человеком, сомнений быть не может — он виновен».
До сих пор никто в нашем кругу не обращал внимания на эту девушку. Но тут, во внезапно наступившей мертвой тишине, мы, затаив дыхание, слушали ее и долго размышляли потом над ее словами. А мне вдруг почудилось, что среди нас появилась Мария Луиза. Это она высказала свое мнение мягким, но решительным голосом. Меня охватила тоска — такого острого приступа тоски я давно не испытывал. Я был уверен, что на следующий день получу от нее письмо.
Хочу еще раз сказать, что в нашем кругу все откровенно высказывали свое мнение. Тогда каждый сам, по собственному усмотрению решал, что верно и что неверно. Яснее всех выразила свои убеждения эта бледная спокойная девушка.
Потом я случайно увидел, что к ней подсел молодой человек по имени Густав, впоследствии он стал руководителем нашей группы СНМ. Он сказал ей: «Ты права: такой человек заслуживает и суда, и сурового приговора».
Но понимаете, Хаммер, я совершал ошибку, рассказывая Марии Луизе о каждом разговоре, о каждом событии, будто писал дневник.
Как могла она понять и разделить мои переживания? Мои письма только волновали ее, приводили в отчаяние. Больше ничего. Потом, увы, слишком поздно, я узнал, что именно так оно и было. А я? Я постоянно ждал ответа — ответа, который придал бы мне силы, стал бы для меня утешением. Но письмо приходило, и в нем было написано: «Я не вынесла бы жизни, которой живешь ты».
— Были и другие случаи, — продолжал Трибель. — И если бы Мария осталась такой, какой она была в дни нашей юности, она бы с изумлением прочитала письмо об одном из них.
Однажды Густав взял меня с собой на какое-то предприятие. Там выступал с докладом советский лейтенант. Он сразу сказал, что готов ответить на любые вопросы. Собралось много народа. Было накурено, душно и, несмотря на это, холодно. Лейтенант был, вероятно, года на три старше меня. Вначале собравшиеся задавали всевозможные вопросы о работе, зарплате, о школах в Советском
«Господин лейтенант, можно задать вопрос?»
«Прошу вас».
«Ваши украли у меня карманные часы. Когда вы мне их вернете?»
Все молчали и с любопытством ждали ответа.
Очень юный лейтенант спокойно спросил:
«Итак, вы предъявляете мне счет?»
«Так точно», — ответил парень еще более нагло и вызывающе. Весь зал, едва сдерживая смех, напряженно ждал ответа.
Лейтенант сказал:
«Я родом с Украины. Вы, вероятно, знаете, что во всей Европе Украина — самый богатый хлебом край. Несмотря на это, во время оккупации мой отец умер там от голода. Моя мать погибла, когда сожгли половину нашей деревни. Мою сестру угнали в Германию на принудительные работы. Больше я о ней ничего не слышал. Мой старший брат погиб на войне, младший умер в лагере для военнопленных.
Теперь я возвращаюсь к вашему счету. Я требую: верните мне отца, мать, сестру, обоих братьев. Вы требуете, чтобы вам вернули карманные часы. Вы продолжаете настаивать на своем требовании?»
Молодой парень ничего не ответил. Кажется, он выскользнул из зала. Сразу стало тихо. Задали еще несколько вопросов, но теперь спрашивали в основном немолодые, сдержанные люди серьезным тоном, а на лейтенанта все смотрели с удивлением и даже с некоторым почтением.
Я описал Марии Луизе этот случай, но прошло три месяца — понимаете, три месяца, — прежде чем я получил ответ. Ответ был коротким. В письме речь шла совсем о другом.
Тем временем я познакомился с издателем, который печатал произведения французских, испанских и португальских писателей, и предложил ему перевести роман «Мулат». Предложение было принято. Он остался доволен моим пробным переводом, а я — его условиями. Я думал, что смогу теперь быстрее собрать деньги на дорогу для Марии Луизы.
Ответ на мое письмо, в котором я написал сразу и о деньгах на дорогу, и о встрече с советским лейтенантом, показался мне странно сбивчивым, словно его писали сразу три человека, перебивая друг друга. Но все-таки письмо пришло, а ее почерк был для меня ее портретом, к тому же я расслышал в этом письме нотку нежности: «Твоя жизнь и без того трудна. Я не хочу, чтобы из-за меня ты довел себя до болезни. Что будет, если ты заболеешь всерьез?»
Я успокоил ее: я здоров и чувствую себя крепким и сильным.
Шла подготовка к экзаменам, а по ночам я сидел над переводом…
Как мы и договорились, ночью я поднялся на мостик. Трибель и Барч должны были вот-вот подойти. Хоть я вырос в деревне и часто проводил ночи под открытым небом, мне показалось, что никогда раньше я не видел таких ярких звезд. Да, пожалуй, у нас и не было таких звезд, как те, что стояли сейчас над моей головой в этом южном небе. Если долго вглядываться в них, на черно-синем небе, не ограниченном ничем: ни кромкой берега, ни башней, ни горной цепью, возникает мерцающее кружение. Но еще сильнее кружится мерцающее отражение на спокойной, но вечно подвижной поверхности океана. Я не мог простить себе, что столько ночей провел не здесь, на палубе, а в каюте, пытаясь уснуть или утихомирить пьяного Войтека, либо болтал с Садовским, играл в шахматы с польским мальчиком, просто курил.