Восточный бастион
Шрифт:
— Где коагулятор, не вижу! Почему не кладете на место? — резко спросил Гордеев. Лариса послушно и быстро положила перед ним инструмент. Сестры пеленали голое тело, оставляя узкий просвет на груди. — Чуть больше, пожалуйста. Расширьте операционное поле!
Белосельцев глядел на полоску живого тела, веря, страшась, словно сам отдавал себя в руки хирургов. Сотрясенный путчем Кабул, раненный в сердце. Патрули и танки на улицах. Перестрелка в кварталах. И среди всего — крохотное детское сердце, задетое сталью, и люди сошлись, желая его спасти.
— Начинаю, — Гордеев поднял скальпель, нацеливая его для удара. Мгновение тишины. Белосельцев
— Артериальное? — спрашивал Гордеев.
— Сто двадцать.
— Пульс?
Работала служба спасения. Брали частые анализы крови. Измеряли давление, пульс. Откликались на крохотные биения. Среди врачей и сестер Белосельцев видел теперь лишь двоих, Гордеева и Ларису. Их закрытые масками лица оставляли одни глаза, хранившие единственное выражение — непрерывного строгого света. Исчезло все лишнее и случайное, осталась самая суть. Белосельцев слышал о прошлом Ларисы, знал ее вздорность и слабость, пристрастие к вещам, к мишуре. Но это не имело значения. Гордеев, расчетливый спец, умный и тонкий служака, имевший протекцию, его поездка в Кабул — еще один шаг к восхождению. Но и это не имело значения. Преображенные, отрешившись от временных целей, они достигли сейчас совершенства. Осуществляли свою высшую жизнь, спасали жизнь другому.
— Пилу Джигли! — глухо, сквозь марлю сказал Гордеев.
Лариса выхватила из кипятка, подала ему блестящий зубчатый шнур, окутанный паром. Резкий взмах кулака, как заводят мотор у лодки. Хруст рассекаемой плоти. Словно на груди расстегнули молнию, и раскрылась внутренняя алая жизнь.
Одолевая обморочность, Белосельцев сопрягал свою волю с волей и силой хирургов. Ему казалось, есть некий образ тому, что здесь происходит. Цель его появления здесь, в Кабуле, была не в том, чтобы собирать информацию, анализировать войну и политику, писать разведдонесения, а в том, чтобы молиться над детским сердцем. Жаркой бессловесной молитвой его защитить, отвести от него винтовки, пикирующие самолеты, движение полков и дивизий. И если оно остановится, случится огромное, непоправимых размеров несчастье, омертвеет половина земли, и его страна, его грозная любимая Родина превратится в пыль и обломки. И все это знают. Одни продолжают стрелять, другие спасают, не давая сердцу погаснуть.
— Вскрываю перикард! — действуя ножницами, Гордеев разрезал пленку. Под ней обнажился сиреневый глянцевитый бутон. Сотрясался, наполненный соком, словно готов был раскрыться, превратиться в огненный мак. — Нервное сердце, боится, — Гордеев отдергивал пальцы, словно обжигался. — Вот он, проход осколка… Да успокойте его, успокойте! Не могу работать! Включите отсос!
Лариса протянула блестящую трубку, удалила натекшую кровь.
— Смотри, как шпарит! — Гордеев усмехался, подбирался пальцем под вену, стараясь ее ухватить. — Давайте готовьте канюли.
Подкатывали аппарат искусственного кровообращения, граненый хромированный шкаф с врезанным бруском хрусталя, в манометрах, циферблатах и трубах. Искусственное рукотворное сердце, созданное в помощь живому.
— Ритм доложите! — требовательным, измененным голосом требовал Гордеев.
— Сто сорок!
— Давление в артерии?
— Сто двадцать!
— Вы
Это было похоже на стыковку самолетов в небе. Шла дозаправка топлива в воздухе. Медленно сближались громады. Чутко тянулись друг к другу, боясь ошибиться в касании. Малейший перекос и неточность, и в грохоте, истребляя друг друга, рухнут на полюс. Белосельцев чувствовал предельное напряжение момента. Работали десятки приборов. Человек в своей беззащитности был отдан приборам на откуп. Преданно, точно они сохраняли ему бытие. Память, дыхание, кровь, отделенные одно от другого, жили в проводах, на экранах, трепетали в стальных оболочках. Но в этой машинности ему чудились нежность, любовь. Совершалось великое чудо. Одна жизнь тянулась к другой, ослабевшей, готовой исчезнуть. Вселялась в нее, делилась кровью и силой, своим местом под солнцем, принимала в себя ее боль.
Хирург бесстрашно и мощно, ударом отточенных кромок прорвал стенку аорты. Кровь, всклокотав, натолкнулась на сталь, устремилась в трубу. Минуя живое сердце, хлынула в насос. Заработал, задышал, мягко, бархатно, толкая алую жизнь. Живое сердце опало, притихло. Лишь слабо вздрагивало, как рыба, выброшенная на отмель, поднимала свои плавники.
— Внимание, вскрываю сердце!
Гордеев сделал узкий хрустящий надрез. Просунул вглубь палец. Осторожно водил внутри, ощупывая сердечную полость.
— Подтверждаю диагноз… Вот он стоит… Приступаю к удалению осколка!..
Кривые блестящие ножницы погрузились в надрез. Рассекли сердечную мышцу. Ассистенты извлекли из груди и держали в руках пустое недвижное сердце. Хирург пинцетом, сделав легкий молниеносный рывок, извлек осколок. В первый раз обратился к Белосельцеву:
— Вот он, смотрите! Кусочек гранаты! — протянул на острие пинцета крохотный кристаллик металла. — Долой его!
Белосельцев смотрел на стальную острую искру, упавшую на стекло. На убитую смерть.
— Температура тела? — Гордеев действовал, приблизив к сердцу сияющий глаз. В руках у него появились игла и нить.
— Двадцать четыре градуса…
Лишенный сердца, человек остывал, как жилище, в котором погасили очаг. Игла проникла в мышцу, тянула за собой тончайшую дратву.
— Сколько времени пережата аорта?
— Семнадцать минут.
— Начинайте его согревать!
Из сердца тянулись нити, как из крохотного ткацкого стана. Черные, белые. Ночи и дни. Хирурги-ткачи ткали его судьбу. Творили ему новую жизнь. Своей страстью и верой, жаждущей света душой Белосельцев желал — пусть это сердце, умерев среди ужасов, болей, воскреснет среди добра. Пусть в нем, воскрешенном, обретут свою жизнь другие, погибшие до срока сердца. Пробитые пулей. Разорванные пыткой в застенке. Оглохшие от страха. Утратившие веру и свет. Пусть в нем, воскрешенном, воскреснут.
Хирурги работали в страшном напряжении сил. У Гордеева на лбу выступил пот. Люди за пультами боялись оторваться от циферблатов.
Сердце, подобно светилу, выплывало из рук хирургов, погружалось в грудь. Его опускали в родные стихии, возвращали живую кровь. Над ним смыкали горячий сумеречный свод. И оно, уйдя в глубину, взошло в человеке.
«Обо мне, — думал Белосельцев. — О нас обо всех!.. Пройдем по страшным кругам, испытаем горчайший опыт, очерствеем душой, оглохнем от трат, но в конце, неизбежно, сквозь все потери и траты откроется истина жизни. Из любви, добра, красоты. Ибо только за ней мы вышли однажды из дома и с ней вернемся домой».