Вот какой Хармс! Взгляд современников
Шрифт:
Прошло так много лет, и мне трудно сейчас объяснить толком и вспомнить, что нас сблизило. А нас очень сблизило. Мы встречались домами. Насколько я понимаю, его больше интересовало то, что я делаю в искусстве, живопись. А меня меньше интересовала его поэзия.
Встречи были всегда очень интересны, там бывали еще и другие поэты. Из художников Елена Васильевна Сафонова [13] и Борис Михайлович Эрбштейн [14] сблизились с ним.
13
Елена Васильевна Сафонова(1902—1980), театральный художник и книжный график. Была репрессирована и отбывала ссылку, как и С. Гершов, в Курске.
14
Борис
Всё продолжалось хорошо до 32-го года. В том году вышло Постановление ЦК о роспуске художественных организаций по всем направлениям: живописи, поэзии и так далее. Была даже ликвидирована такая организация, как Ассоциация художников революционной России (АХРР), которую возглавляли Кацман [15] и Перельман [16] ... Тогда сложная обстановка в этой области была в Ленинграде. Даже Кацман во время выступления одного из ораторов в Нарвском Доме культуры, которое вызвало у него очень резкую реакцию, схватил графин и бросил в своего оппонента.
15
Евгений Александрович Кацман(1890—1976), живописец, график. Активный деятель Ассоциации художников революционной России (АХРР).
16
Виктор Николаевич Перельман(1892—1967), живописец. Активный деятель Ассоциации художников революционной России (АХРР).
И вот как раз накануне этого Постановления были репрессированы я, Хармс Даниил Иванович, Саша Введенский, Андроников [17] , Эрбштейн, Елена Васильевна Сафонова. Нас продержали шесть месяцев, после чего предложили высылку в город Курск. Вольную высылку.
Мы приехали туда летом. Я просто пришел на вокзал, купил билет и уехал в Курск, в котором я никогда до этого не был. Одновременно — только в разные дни — уехали и Елена Васильевна, и Эрбштейн, и Введенский, и Хармс.
17
Ираклий Луарсабович Андроников(1908—1990), литературовед, прозаик, мастер устного рассказа. Арестованный вместе с С. Гершовым, Д. Хармсом, А. Введенским и другими по делу Детского отдела Госиздата, был, единственный, очень скоро освобожден из заключения.
Мы снимали там комнату. Достать площадь было трудно, потому что колоссальное количество ссыльных было в этом Курске. Трудно было достать уголок, хоть койку. И у нас не было другого выхода, как поселиться всем вместе в одном из подвальных помещений на главной улице — Ленина, что ли. Позже Елена Васильевна устроилась отдельно, все-таки ей, женщине, с нами было не очень удобно. А мы продолжали там жить.
Это был подвал, в котором проживала женщина. К элите ее никак нельзя было отнести, потому что она имела некоторое пристрастие к горячительным напиткам. Но так как каждый из нас платил ей за сданные койки, у нее ежемесячно образовывался капитал, которым она могла распоряжаться весьма спокойно и вольно. Ее образ жизни не контролировался. Но плохого она нам ничего не делала, даже иногда проявляла заботу о каких-то деталях нашего быта. Расстались мы с ней хорошо.
А комната выглядела так. Подвал. Половина окон смотрела в землю, половина — перед глазами всегда мелькали ноги, обутые в разные фасоны тогдашней моды. Комната была метров двадцать. Так что всегда мелькали тени на полу, на стенах — от движения.
Коек там было: Введенский — раз, Хармс — два, я — три, Эрбштейн — четыре, Елена Васильевна — пять и сама хозяйка. Вот сколько коек там было. Я уже не помню: Введенский и Хармс, очевидно, рядом, они были близкие товарищи, поэты.
Было бы легкомыслием с моей стороны, если бы я намекнул на изысканность мебели. Весь гарнитур состоял из коек железных, матрацами служили сенники, — мы набивали мешки сеном. Подушки, кажется, были только у двоих, у остальных их не было. Подкладывалось что-то мягкое — пиджак, пальто, что-то из носильных вещей.
Это было типичное помещение, которое так хорошо описывал Максим Горький в своих детских воспоминаниях, связанных с Нижним Новгородом. Я даже думаю, что в этом подвале можно было бы не так уж плохо разыграть некоторые мизансцены из пьесы «На дне». Для этого были все необходимые атрибуты, я имею в виду рукомойник, кривой чайник, в прошлом подвергавшийся эмалированию (я ничего не сочиняю, всё было так), и, конечно, помойное
Очередь устанавливалась по расписанию. Текстовая работа над этим расписанием была возложена на меня и Бориса Эрбштейна. Выполнялось оно особым шрифтом (готическим) и вывешивалось над рукомойником.
Быт у нас был жалкий. Сплошное безденежье. Мы только и говорили о том, где достать деньги, где кто получил какие переводы. Ну, обсуждали мы наше положение, делились тем, что мы там видели: людей, базары — этим мы всегда делились друг с другом. Специфические бытовые условия поглощали нас целиком, и не было особых желаний заниматься обобщениями. Если и были деньги, то это кто-то присылал из родственников. Но при этом недостатка в продуктах не ощущалось. Приобретались они главным образом не в магазинах, а на базаре. Если я не ошибаюсь, Даниил Иванович имел склонность к молочным продуктам. Утверждать не берусь, но допускаю, что он тяготел к вегетарианству. Мне кажется, он был разборчив в ассортименте еды, причем это не было наслоением того места, где он находился по принуждению. Эту черту можно было заметить и в его доме в Ленинграде. Могу определенно сказать, что никогда в его доме не видел мясных блюд. А было что-то легкое, молочное.
Когда Елена Васильевна жила уже совсем отдельно от нас, произошел эпизод, который объясняет многое из того, что с нами случилось.
Елена Васильевна до ссылки проживала в большой коммунальной квартире профессора-химика Лихачева на Литейном проспекте. У этого профессора был сын, который всегда ходил в морской форме, он преподавал в Военно-морской академии английский язык. Больше всех нас с ним была знакома Елена Васильевна, потому что они жили в одной квартире. Меньше — я и Эрбштейн. Но бывали мы в этой квартире у Елены Васильевны часто. Когда в вечерние часы Ванечка, Ваня Лихачев, возвращался домой, он всегда приходил в комнату Елены Васильевны. Приходил с книжкой и, вытянувшись на диване, углублялся в чтение. А мы в это время сидели и вели свои беседы.
И вот когда в соответствующем учреждении фиксировали наши показания, то большая часть фраз — это было услышанное Ванечкой в те часы и минуты, когда он лежал на диване. Наши фразы не казались нам кощунственными и предосудительными. Но в интерпретации этого Лихачева они выглядели иначе. Мы сразу поняли причастность Ивана к нашей изоляции. Это прояснилось уже позже, когда следователь хотя и грубовато, но ловко начал манипулировать комбинацией фраз.
И вот однажды, когда мы были в ссылке, в окно Елены Васильевны кто-то постучался. Окно выходило в цветущий яблоневый сад. Подкравшись незаметно к открытому окну, кто-то позвал Елену Васильевну. Она откликнулась на этот голос и увидела «доброго знакомого» — Ваню, Ванечку Лихачева. Неожиданность не сбила ее с толку. Реакция была молниеносной: «Немедленно уходи, ты подлец!»...
Он играл коварную роль не только в отношении Елены Васильевны, но и всех нас, и Хармса в том числе. Он же со всеми был знаком и многих загубил. Работал не за страх, а за совесть. Только неизвестно, зачем ему это нужно было. Камуфлировался он великолепно. Был величайшим знатоком английского языка и музыки. Они знали, кого вербовать... [18]
Значит, что я помню о Хармсе? Это был человек необычайного обаяния, больших знаний и большого ума. И беседы наши были только об искусстве — и больше ни о чем. О Филонове [19] , о Малевиче [20] , были разговоры, так сказать, о путях искусства Европы, ибо слишком велико было влияние европейского искусства на искусство у нас. Так что эту тему можно было развивать глубоко, пространно и даже интересно. Наши беседы меньше всего касались поэзии, — эта область была для меня не очень знакома. Да и Даниил Иванович никогда ничего подобного не требовал, он знал мои склонности и что экзальтировать меня поэтическими находками невозможно, просто не поддаюсь.
18
Приводя полностью имя и фамилию человека, которого мемуарист подозревал в доносах на него и его друзей, я, однако, никак не могу ни подтвердить, ни опровергнуть его утверждения. Совпадение фраз, сказанных при сыне И. А. Лихачева, могло быть и случайным. Проверить же версию мемуариста в настоящее время не представляется возможным.
19
Павел Николаевич Филонов(1883—1941), живописец, график и скульптор.
20
Казимир Северинович Малевич(1878—1935), живописец, график, теоретик искусства. Был близок к обэриутам. Хармс бывал у него. И посвятил его памяти стихи «На смерть Казимира Малевича», прочитанные на панихиде.