Война девочки Саши
Шрифт:
Война летом началась. Все дети, школы, детские сады за городом были, в лагерях. Так спешно везли их обратно, в автобусах, грузовиках. Женщины бегали среди этих грузовиков, искали своих, кричали, плакали. Паника была, неразбериха.
Бабушка с прабабушкой к нам в Ленинград из Луги приехали. Мол, такое время, надо вместе держаться. Поселились у нас в комнате. Спали на полу, на матрасе. Место мало, тесно, но все свои, никто не обижался.
Мне четыре года было, когда война началась. Сестра постарше, лет девять, но тоже маленькая
Ещё 29 июня дедушка хотел увезти семью из Ленинграда. Вещи уже паковали. А отец с первого дня войны в полевом госпитале, неподалёку. Знаменитый хирург, про него много книг написали. Приезжал один раз домой, когда его отпустили на выходной, и сказал, что ещё отпустят. Так мама упёрлась:
– Не оставлю мужа! Никуда от него не поеду.
Так и остались. А потом узнали, что эшелон, на котором мы собирались уезжать, немцы разбомбили. И многие погибли.
Дедушка Пётр Григорьевич работал на железной дороге, бабушка – бухгалтером. Дед пропал в самом начале блокады. Он на Витебском вокзале работал, встал с утра, оделся, позавтракал, пошёл на службу. И не вернулся. Пропал. До вокзала не дошёл, и домой тоже не дошёл. Тогда многие так пропадали. Может, осколком задело, может стена рухнула прямо на голову.
У нас в доме была очень красивая лестница. Настоящая дореволюционная, с чугунными решётками-перилами, украшенными коваными розами и листьями. Я маленькая любила по ступенькам прыгать. Разгонюсь и лечу. Всё считала, сколько ступенек перепрыгну. В четыре года уже двух прыжков хватало, чтоб пролёт перемахнуть. А зимой, особенно в феврале 1942-го, обессилела совсем. Шла по лестнице мелкими шажочками, как старушка. По два шага на ступеньку. Смотрела на розы и чуть не плакала, когда вспоминала, как когда-то мне хватало двух прыжков.
Зимой голод был. Еды никакой. Дед пропал. Хлеб по карточкам, крошечный кусочек на день. Холодно, свет пропадает, канализация не работает. Мы с мамой, бабушка и прабабушка сядем все вместе, навалим одежды и одеял на себя, так и греем друг друга. Мама рассказывает что-нибудь. Почти хорошо, если бы только кушать не хотелось да за окном не грохотали артиллерийские разрывы.
Квартира потихоньку пустела. Кто-то уезжал, кто-то пропадал, как дед. Кто-то умирал. Дядя Петя, сосед, умер от голода, несколько дней лежал в комнате, пока нашли. С другой стороны евреи жили, осталась из всей семьи только Фая Сергеевна, пианистка. Комнату закрыла и к сестре ушла в другой дом. Больше я её не видела.
Мама в этой квартире с 1934 года жила, когда заселялась, полная квартира была народа. В каждой комнате по трое, а то и по пятеро. Только в самой дальней – одинокая старушка. С этой старушкой некрасивая история вышла. Была она из каких-то бывших. Дом-то богатый, красивый. Уж чем эта старушка не угодила, не знаю. Но как-то пришли и забрали её. А комнату заперли со всеми вещами. Так соседи ходили,
На кухне стояла большая плита, так мама жгла в ней книги (у нас в комнате много книг было), ломала мебель, какую смогла. Мать разожжёт плиту, мы соберёмся вокруг, согреемся. Прижимались к плите, пока она не остыла. До последнего ловили всем телом остатки тепла. Даже когда плита полностью остывала, не хотелось от неё отходить, всё казалось, что ещё греет.
Ещё канализация не работала. Все в вёдра ходили. Поначалу, пока силы были, вёдра по лестнице во двор выносили. Расплескают, конечно, по дороге, это всё замёрзнет. Того и гляди, чтоб не поскользнуться. А потом уже силы кончились, так прямо в окна выплёскивали. В окно выглянешь – все карнизы в жёлто-коричневых сосульках.
Милушку той зимой чуть не съели. Мать как-то выпустила её погулять во двор, на свежем воздухе. Там тогда фонтан был, качели какие-то. Милушка на качелях сидит, на снег смотрит. И подходит к ней женщина.
– Девочка, ты конфеты любишь?
– Люблю, – кивает сестра.
– Ты здесь живёшь?
– Да, вон там наша квартира, в пятом парадном.
– А я совсем рядом, вон в этом доме. И машет куда-то неопределённо.
– Пошли, я тебя конфетами угощу.
Какие конфеты, Милушка со вчерашнего дня не ела. Как заворожённая с качелей встала, уже к женщине руку протянула. Да про маму вспомнила:
– Я только у мамы отпрошусь.
– Не надо отпрашиваться, – машет рукой женщина. – Мы за две минуты туда и сразу обратно. Конфеты вкусные, даже шоколадные есть. Мама и не узнает.
И тянется к сестре, уже за пальто её взяла. Милушка что-то в её лице разглядела, испугалась, рванулась и в парадное убежала из последних сил. Женщина кричала ей вслед, но догонять не стала. У неё тоже, наверное, сил не оставалось.
Милушка в квартиру поднялась, маме всё рассказала. Так мама её потом до весны из комнаты не выпускала. Делает что-нибудь, спохватится:
«Где Милушка?» – побежит искать, не успокоится, пока не найдёт, а тогда схватит Милушку за руку и плачет.
Под домом было бомбоубежище. И когда ревела сирена, так мучительно было выбираться из-под одеял, спускаться по длинной бесконечной лестнице, прятаться в подвале. А потом подниматься обратно, останавливаясь и отдыхая на каждой второй ступеньке. Бабушка с прабабушкой однажды не пошли. И перестали ходить. А мама нас с Милушкой заставляла. Мы спорили, хотели остаться с бабушкой, но мама ни разу нас не оставляла.
Мёртвых много было. Люди лежали на улицах, убитые или упавшие от голода. Я поначалу пугалась, а потом привыкла, даже не обращала внимания. Только однажды спросила:
– Мама, а почему, когда убивают, вокруг так мокро?
Сестра очень много для меня делала. Мы постоянно лежали на диване, и Милушка бесконечно читала мне книгу «Про Ивасика-Телесика». Мы уже наизусть знали эту книгу, могли с любого места пересказать. Зима 1942-го для меня – это холод, диван и «Ивасик-Телесик».