Война и мир. Первый вариант романа
Шрифт:
Николай находился в нерешительности, что отвечать своей маленькой сестре.
— Я все-таки не могу отказаться от своего слова, — сказал он, но тон, которым он сказал эти слова, показывал, что он давно уже отказался от него. — Ах, как я тебе рад, — сказал он. — Ну, а что же ты Борису не изменила? — спросил Николай.
Разногласие двух друзей детства, так очевидно выразившееся в свидании во время похода, покровительственный, поучающий тон, который принимал Борис с своим приятелем, и немного, может быть, то, что Борис, только один раз бывши в деле, получил наград больше, чем Ростов, и обогнал его по службе, делали то, что Ростов, не признаваясь в том, не любил Бориса тем с большей силой, чем больше прежде он с ним был дружен. Кроме того, ежели Наташа разойдется с Борисом, это будет для него как бы оправданием в изменении его в отношениях с Соней, которые тяготили его тем, что это было обещание и стеснение свободы. Он, улыбаясь, как бы шутя, но внимательно следил за выражением лица сестры в то время, как сделал ей этот вопрос. Но Наташе в жизни ничего
Она, не замешавшись, весело отвечала:
— Борис другое дело, — сказала она, — он твердый, но все-таки про него я скажу, что это было детское. И он может еще влюбиться, и я, — она помолчала, — и я могу еще по-настоящему влюбиться. Да и влюблена.
— Да ты в Феццони была влюблена?
— Нет, вот глупости. Мне пятнадцатый год, уж бабушка в мою пору замуж вышла. А что, Денисов хороший? — сказала она вдруг.
— Хороший.
— Ну, и прощай, одевайся. А какой страшный твой друг!
— Васька? — спросил Николай, желая показать свою интимность с Денисовым.
— Да. Что, он хорош?
— Очень хорош.
— Ну приходи поскорее чай пить. Все вместе.
Встретившись в гостиной с Соней, Николай покраснел. Он не знал, как обойтись с ней. Вчера они поцеловались, но нынче они чувствовали, что нельзя было этого сделать, и он чувствовал, что все, и мать, и сестры, смотрели на него вопросительно и от него ожидали, как он поведет себя с нею. Он поцеловал ее руку и сказал ей «вы». Но глаза их любовно и без тревоги и с счастьем и благодарностью высказались друг другу. Она просила своим взглядом у него прощенья за то, что в посольстве Наташи она смела напомнить ему о его обещании, и благодарила его за его любовь. Он своим взглядом благодарил ее за предложение свободы и говорил, что так или иначе он не перестанет любить ее, потому что нельзя не любить ее.
Денисов, к удивлению Ростова, в дамском обществе был оживлен, весел и любезен, каким он никак не ожидал его. Старый гусар обворожил всех в доме, а особенно Наташу, которой он восхищался при всех, звал ее волшебницей и говорил, что его гусарское сердце ранено ею сильнее, чем под Аустерлицом. Наташа прыгала, задирала его и пела ему удивительные романсы, до которых он был большой охотник. Он писал ей стихи и забавлял весь дом и особенно Наташу своими шуточно-влюбленными отношениями, которые в душе его, может быть, не были совсем шуточными, к веселой 14-летней девочке. Наташа сияла счастьем, и видно было, как осязательно похвала и лесть возбуждали ее и делали ее более и более привлекательной.
Вернувшись в Москву из армии, Николай Ростов был принят домашними — как лучший сын, герой и ненаглядный Коко; родными — как милый, и приятный, и почтительный молодой человек; знакомыми — как красивый гусарский поручик, милый певец, прекрасный танцор и один из лучших женихов Москвы. Знакомство у Ростовых была вся Москва, денег в нынешний год у старого графа было достаточно, потому что продан лес и перезаложено имение, и потому Николай, заведя своего собственного рысака и самые модные рейтузы, сапоги и серебром обшитый новый ментик, который более всего занимал его, вернувшись домой, испытал приятное чувство, после некоторого промежутка времени примеривания себя к старым условиям жизни. Ему казалось, что он очень возмужал и вырос. Он с презрением вспоминал о венчании куклы с Борисом, о тайных поцелуях с Соней. Теперь он готовил рысака на бег. Носки у его сапог острые, такие, какие только у трех военных были в Москве. У него была знакомая дама на бульваре, куда он ездил поздно вечером. Он дирижировал мазурку на бале Архаровых, разговаривал о войне с фельдмаршалом Каменским, был на «ты» с старыми московскими кутилами. Он занят был большую часть времени своим рысаком и модной попоной, сапогами и перчатками по новой моде и новыми, все новыми знакомствами с людьми, которые все были рады с ним знакомиться. Страсть его к государю теперь ослабела, так как он не видал и не имел случая видеть государя. Но воспоминание об этой страсти и о впечатлении Вишау и Аустерлица было одно из самых сильных, и он часто рассказывал о государе, о своей любви к нему, давая чувствовать, что он еще не все рассказывает, что что-то еще есть в его чувстве к государю, которое не может быть всем понятно. Впрочем, в то время столь многие разделяли чувство Ростова, что он не мог забыть его, и наименование, данное в Москве Александру I, — «Ангел во плоти», — часто повторялось им.
Обыкновенное впечатление его за это время пребывания в Москве было ощущение узкости лаковых новеньких гусарских сапог на ногах, новых замшевых перчаток на вымытых руках, запаха от фиксатуара на выраставших усах или впечатление поспешности и впечатление ожидания чего-то очень веселого, и неосуществленного этого ожидания, и новые ожидания. Часто, когда он оставался дома, ему думалось, что грешно ему со всеми его прелестями так терять время, не давая никому ими пользоваться, и он все торопился куда-нибудь ехать. Когда же он пропускал обед, вечер или холостую пирушку, ему казалось, что там-то, где он должен был быть, и случится то особенно счастливое событие, которого он как будто бы ожидал. Он много танцевал, много пил, много писал стишков в альбомах дамам и каждый вечер спрашивал себя, не влюблен ли он в ту или в эту, но нет, он не был влюблен ни в кого, еще меньше в Соню, которую он просто любил. И оттого не был влюблен, что был влюблен в самого себя.
XIX
На
— Ежели бы не было Багратиона, надо было бы выдумать его. — Про Кутузова никто не говорил, и некоторые шепотом бранили его старым придворным вертушкой и сатиром. По всей Москве повторялись слова Долгорукого «лепя, лепя, и облепишься», утешавшегося в нашем поражении воспоминанием прежних побед, и слова Ростопчина, что французских солдат надо возбуждать к сражению высокопарными фразами, что с немцами надо логически рассуждать, убеждая их, что опаснее бежать, но что русских солдат надо только удерживать и просить: потише. Со всех сторон слышны были новые и новые рассказы об отдельных примерах мужества наших солдат и офицеров, — тот спас знамя, тот убил пять французов, тот один заряжал пять пушек. Говорили и про Берга те, которые не знали его, что он, раненый в правую руку, взял шпагу в левую и пошел вперед. Про Болконского ничего не говорили, и только близко знавшие его жалели, что он рано умер, оставив беременную жену и чудака-отца.
3-го марта во втором часу во всех комнатах клуба стоял стон разговаривавших голосов и, как пчелы на весеннем пролете, сновали взад-вперед, сидели, стояли, сходились и расходились в мундирах, фраках и еще кое-кто в пудре и кафтанах члены и гости клуба. Пудреные, в чулках и башмаках, ливрейные лакеи стояли у каждой двери и напряженно старались уловить каждое движение особенно важнейших членов. Большинство были старые почтенные люди с широкими самоуверенными лицами и твердыми движениями. По уголкам особо виднелась и молодежь, офицеры — красивый тонкий гусар Ростов с Денисовым. Они разговаривали с новым знакомцем Долоховым, которому были возвращены семеновские эполеты. На лицах молодежи, особенно военной, было выражение того чувства презрительной почтительности к старикам, которое говорило, что все-таки за ними будущность. Несвицкий был тут же, как старый член клуба, и Пьер был тут же, потолстевший в теле и осунувшийся в лице, и с усталым, почти несчастным, равнодушным взглядом стоял прямо посереди комнаты и, видимо, забыв отойти куда-нибудь к стороне. Около него, как и везде, окружала его атмосфера людей, преклонявшихся перед ним и его богатством, и он с привычкой царствования презрительно обращался с ними. По годам он должен бы был быть молодым, но по богатству, вероятно, он более обращался в кругу старых. Старики из самых значительных составляли центр кружков, к которым почтительно приближались даже незнакомые, чтобы послушать. Большие кружки составились около графа Ростопчина и Нарышкина. Ростопчин рассказывал про то, как русские были смяты бежавшими австрийцами и должны были штыками прокладывать себе дорогу сквозь беглецов.
— Да вот он, — он обратился к Долохову и подманил его к себе. Долохов подтвердил слова Ростопчина.
В другом месте конфиденциально рассказывалось, что Уваров был прислан из Петербурга для того, чтобы узнать мнение москвичей об Аустерлице. В третьем Нарышкин рассказывал про заседание австрийского военного совета, в котором Суворов закричал петухом в ответ на глупости австрийских генералов. Шиншин, стоявший тут же, хотел пошутить, сказав, что Кутузов, видно, и этому нетрудному искусству — кричать по-петушиному — не мог выучиться у Суворова, но старички строго поглядели на шутника, давая ему тем чувствовать, что здесь — и в нынешний день, и так — неприлично было говорить про Кутузова.