Война и мир. Первый вариант романа
Шрифт:
Он подавил в себе это чувство ложного стыда, как ему казалось, и с решимостью отправился в Ольмюц. Он не застал в этот день князя Андрея в штабе, но тот блеск, те признаки власти и праздничного, торжественного обихода жизни, которые он видел теперь в Ольмюце, где стояла главная квартира, дипломатический корпус и оба императора с своими свитами придворных, приближенных, только больше усилили его желание принадлежать к этому верховному миру.
Он никого не знал, несмотря на его щегольской гвардейский мундир, все эти сновавшие по улицам в щегольских экипажах, плюмажах, лентах и орденах придворные и военные, казалось, стояли так высоко от него, что не хотели и не могли даже признавать его существование. В главной квартире Кутузова, где он спросил Болконского, все эти адъютанты и даже денщики смотрели на него так, как будто желали внушить, что таких, как он, офицеров много и много сюда шляются и что
В то время как взошел Борис, князь Андрей, презрительно прищурившись, с тем особенным видом крайне учтивой усталости, которая ясно говорит, что, коли бы не моя обязанность, я бы минуты с вами не стал разговаривать, князь Андрей выслушивал старого русского генерала в орденах, который почти на цыпочках, навытяжке, с солдатским подобострастным выражением затянутого воротником багрового лица что-то докладывал князю Андрею.
— Очень хорошо, извольте подождать, — сказал он генералу и, заметив Бориса, не обращаясь более к генералу, который с мольбою бегал за ним, прося еще что-то выслушать, князь Андрей с веселой улыбкой, кивая, обратился к Борису. Лицо его приняло то детски-нежное выражение, которое бывало так обворожительно для тех, к кому оно обращалось.
Борис в эту минуту окончательно, больше чем когда-нибудь, понял, что, кроме той субординации и дисциплины, которая была написана в уставе и которую знали в полку и он знал, была другая, более существенная субординация, та, которая заставляла этого затянутого, с багровым лицом генерала почтительно дожидаться, в то время как капитан князь Андрей для своего удовольствия находил более удобным разговаривать теперь с прапорщиком Друбецким, и, больше чем когда-нибудь, Борис решился служить впредь не по той писаной в уставе, а по этой неписаной субординации. Он теперь чувствовал, что только вследствие того, что он был рекомендован князю Андрею, он уже стал сразу выше генерала, который в других случаях, во фронте, мог уничтожить его, гвардейского прапорщика. Князь Андрей подошел к нему и взял за руку.
— Очень жаль, что вчера вы не застали меня. Я целый день провозился с немцами. Ездили с Вейротером поверять диспозицию. Как немцы возьмутся за аккуратность — конца нет!
Борис улыбнулся, как будто он понимал то, о чем, как обо всем известном, намекал князь Андрей. Но он в первый раз слышал и фамилию Вейротера, и даже слово «диспозиция».
— Ну что, мой милый, все в адъютанты хотите? Я об вас подумал за это время.
— Да, я думал, — невольно отчего-то краснея, сказал Борис, — просить главнокомандующего. Ему было письмо обо мне от князя Курагина; я хотел просить только потому, — прибавил он, как бы извиняясь и все чувствуя невольный стыд, — оттого что, боюсь, гвардия не будет в деле.
— Хорошо! Хорошо! Мы обо всем переговорим, — сказал князь Андрей, — только дайте доложить про этого господина, — и я принадлежу вам.
В то время как князь Андрей ходил докладывать про багрового генерала, генерал этот, видимо, не разделявший понятий Бориса о выгодах неписаной субординации, до такой степени страшно и кровожадно уперся глазами в дерзкого прапорщика, помешавшего ему договорить с адъютантом, что Борису стало неловко. Он отвернулся и с нетерпением ожидал, когда возвратится князь Андрей из кабинета главнокомандующего.
— Вот что, мой милый, я думал о вас, — сказал князь Андрей, когда они прошли в большую залу с клавикордами. (Адъютант, прежде так холодно принявший Бориса, теперь был с ним предупредительным и ласковым.) — К
Это было уже поздно вечером, когда они взошли в Ольмюцкий дворец, занимаемый императорами и их приближенными.
VII
В этот самый день был военный совет, на котором участвовали все члены гофкригсрата и оба императора и на котором, в противность мнению стариков, Кутузова и князя Шварценберга, было решено немедленно наступать и дать генеральное сражение Бонапарту. Военный совет только что кончился, когда князь Андрей, сопутствуемый Борисом, пришел во дворец отыскивать князя Долгорукого. Еще все лица главной квартиры находились под обаянием Ольмюцкого смотра, и в нынешний вечер еще усиленным впечатлением военного совета. Голоса медлителей, советовавших ожидать еще чего-то, не наступая, так единодушно были заглушены и доводы их опровергнуты несомненными доказательствами выгод наступления, что то, о чем толковалось в совете, будущее сражение и, без сомнения, победа казались уже не будущим, а прошедшим. Все выгоды были на нашей стороне. Огромные силы, без сомнения, превосходившие силы Наполеона, были стянуты в одно место. Бонапарт, видимо, ослабленный, ничего не предпринимал. Войска были одушевлены присутствием императоров и рвались в дело; стратегический пункт, на котором приходилось действовать, был до мельчайших подробностей известен австрийскому генералу Вейротеру, руководившему войсками (как бы счастливая случайность сделала то, что австрийские войска в прошлом году были на маневрах именно на тех полях, на которых теперь предстояло сразиться с французом); до малейших подробностей была известна и передана на картах предлежащая местность.
Долгорукий, один из самых горячих сторонников наступления, только что вернулся с смотра усталый, измученный, но оживленный и гордый одержанною в совете победой. Когда князь Андрей с Борисом взошли к нему, князь Андрей представил покровительствуемого им офицера, но князь Долгорукий, учтиво и крепко пожав ему руку, ничего не сказал ему и, очевидно, не в силах удержаться от высказывания тех мыслей, которые сильнее всего занимали его в эту минуту, по-французски обратился к князю Андрею.
— Ну, мой милый, какое мы выдержали сражение! Дай Бог только, чтобы то, которое будет следствием его, было бы столь же победоносно. Но, — говорил он отрывочно и оживленно, — я должен признать свою вину перед австрийцами и в особенности Вейротером. Что за точность, что за подробность, что за знание местности и предвидение всех предстоявших условий! Нет, мой милый, выгоднее тех условий, в которых мы находимся, нельзя ничего нарочно выдумать. Соединение австрийской отчетливости с русской храбростью — чего же вы хотите еще?
— Так наступление окончательно решено? — сказал Болконский.
— И знаете ли, мой милый, мне кажется, что решительно Буонапарте растерялся и, как говорится, потерял свою латынь. Вы знаете, что нынче получено от него письмо к императору.
— Вот как! Что ж он пишет? — спросил Болконский.
— Что он может писать? Традиридира и тому подобное, все только с целью выиграть время. Я вам говорю, что он у нас в руках: это верно! Но что забавнее всего, — сказал, вдруг добродушно смеясь, Долгорукий, — это то, что никак не могли придумать, как адресовать ответ ему? Ежели не консулу и, само собой разумеется, не императору, то генералу Буонапарту, как мне казалось.
— Ну, как же решили, наконец? — улыбаясь, сказал Болконский.
— Вы знаете Билибина, он очень умный малый, он предлагал адресовать: «узурпатору и врагу человеческого рода». — Долгорукий весело захохотал. — Но все-таки этот Билибин умная голова, он нашел титул адресата.
— Как же? — спросил Болконский.
— Главе французского правительства, — серьезно и с удовольствием сказал князь Долгорукий. — Это ему не понравится. Брат его знает, он обедал у него в Париже, и говорит, что ловчее этого человека на дипломатической тонкости нельзя придумать. Граф Марков только умел с ним обращаться. Вы знаете историю платка? Это прелесть.