Война по понедельникам
Шрифт:
При отсутствии таланта его использование может обернуться вторичностью, невольно заставляющей вспомнить слова раввина из «Уриэля Акосты»: «Все это уже было… было… было…». Но при наличии — из-под пера просто выходят те произведения, что именуются «литературой от книг». Да, чувственный опыт заемен, но мысли-то — свои; но порыв-то — свой… Именно так и обстояло дело с Первушиным.
Замечу a propos, что для иных писателей эта опора и потом, когда собственного опыта хоть отбавляй, остается единственно надежной. Именно они пишут (не по заказу, куска хлеба ради наступая на горло собственной песне, а по велению души!) всякого рода римейки и сиквелы; именно на ней в значительной степени базируется постмодернизм.
Вот два контрастных примера.
Совсем еще юный Вячеслав Рыбаков начинал
Иное дело — американец Филип Джоуз[8] Фармер. Ему всю жизнь надо было перетолмачивать на свой лад то Жюля Верна, то Жозефа Рони-старшего, то Эдгара Райса Берроуза; то обращаться к образам, рожденным воображением Германа Мелвилла, то приписывать собственный роман перу придуманного Куртом Воннегутом писателя-фантаста Килкгора Траута, то делать своим соавтором другого фантаста — Лео Квикега[9] Тинкраудера, первоначально являвшегося персонажем одного из фармеровских же романов… Тут перед нами уже явный хроник.
На этой шкале Антон Первушин пребывает где-то посередине — то ли у него чуть затянувшаяся детская болезнь, то ли легкая форма хронической: потребность использовать, обыгрывать, вплетать в свое повествование кем-то уже вымышленное он ощущает по сей день и не так давно даже испросил у меня разрешения использовать в очередном романе Биармию — страну, придуманную в «Распечатывателе сосудов». Но если вы внимательно приглядитесь к «Войне по понедельникам» и «Чужакам в Пеллюсидаре», то обнаружите, что — в отличие от Фармера и ему подобных — Первушина преимущественно интересует заемный антураж, словно автору жаль времени и усилий на их измысливание и продумывание, тогда как герои и идеи у него изначально[10] собственные.
К ним и перейдем.
IIIВ умы и души поколения, для которого смерть Отца народов не личное воспоминание, а только исторический факт, взросшего в гиперстабильных условиях брежневского «развитого социализма», грянувшие с перестройкой скорые перемены внесли куда больше смятения, чем это можно было предсказать. Казалось, это о нем, томившемся дотоле в тенетах «застоя», гневно судившем тоталитаризм, алкавшем выхода на простор, шиллеровские слова:
Назад с тоскою он взглянул
И по тюрьме своей вздохнул.
Вздохи, правда, начались не сразу — на это понадобилось два-три года. На первом этапе захотелось просто осмыслить прошлое, взглянув на него уже не изнутри, но с некоей отстраненной точки зрения. У Антона Первушина такой попыткой стали «Чужаки в Пеллюсидаре» (1990—1992) и «Война по понедельникам» (1992—1993).
Правда, уподобляясь мольеровскому портному, он мерил не саму уходящую реальность, а ее отражение в зеркале — зеркале НФ. В первом варианте «Чужаки…» имели название «Повесть об ирреальности» и рождением своим, как ни странно это звучит, были обязаны «Миру Реки» упоминавшегося несколько выше Филипа Джоуза Фармера. Связь, впрочем, чисто ассоциативная — как при движении вверх по Реке, по мере проникновения героя в Пеллуцидар, обстановка этого последнего становилась все ирреальнее и сюрреалистичнее. Но в процессе многократных переработок и переписываний первоначальный замысел радикально изменился, придя к варианту, который вы можете прочесть сейчас. Собственно, кирпичи, из которых возведено здание плутонического мира, отлично узнаваемы, а для совсем уж неначитанных автор в последних строках напрямую приводит перечень некоторых (хотя и далеко не всех) своих доноров-вдохновителей. Но это не лихая постмодернистская игра. Главное здесь — пронизывающее весь текст ощущение недоступного рациональному постижению хаоса окружающего. И в нем, в хаосе этом, идеи и образы, ранее казавшиеся привлекательными
С «Войной по понедельникам» и того проще, ибо она предлагает уже не растерянность перед лавиной изменений, а позицию куда более конструктивную, — поиск в рухнувшем мире того, что не должно пропасть. Не тоскливое сожаление, но рачительный взгляд, приправленный горестным осознанием, что выполнить великолепное это намерение не только непросто, но и почти невозможно. Не случайно, готовя повесть к публикации и как бы заново осмысляя написанное, Первушин поставил в эпиграф слова министра иностранных дел Веймарской республики Вальтера Ратенау, того самого, кто 16 апреля 1922 года, незадолго до своей трагической гибели, подписал советско-германский Рапалльский договор. В наши дни они звучат донельзя актуально. Не стану утомлять вас цитированием — пролистайте книги и перечитайте. Важна суть: ни одну эпоху нельзя просто отринуть, отвергнуть, откреститься и забыть, а всякая такая попытка неизбежно окажется если не гибельной, то опасной для эпохи следующей.
Однако на Ратенау Первушин наткнулся позже. А вот рассказ Вячеслава Рыбакова «Давние потери» читал до — и начинал повесть под немалым его влиянием. Здесь тоже узнаваемы все непременные фантастические атрибуты — тут тебе и азимовская Вечность, и андерсоновский Патруль времени, и Всадники Времени, невольно вызывающие в памяти абрамовских «Всадников ниоткуда», и многое, многое другое. Но и на этот раз, играя чужим антуражем, Первушин строит и собственный мир и собственное отношение к этому миру, где, как писал — давно и по совсем другому поводу — Василий Бетаки,
Ни ахейцы, ни троянцы
Мне ни хороши, ни плохи:
И ахейцы, и троянцы
Сыновья своей эпохи.
Я бы всем им в меру выдал
И презрения, и славы,
Потому что в этих битвах
Все и правы, и неправы…
И притом это не попытка красиво встать над схваткой и взирать с белого коня — нет! Просто автор здесь — впервые, насколько я понимаю, — не с кем-то против кого-то, и не один против всех (ситуация, столь излюбленная фантастикой героической), а со всеми. Позиция диктует и отношение: рядом с неизжитой еще патетикой прорезаются те два главных чувства, которые призывал Анатоль Франс дать людям в свидетели и судьи — ирония и сострадание. Оттого-то ранняя, во многом неумелая еще повесть по-прежнему читается сегодня, конкурируя с произведениями гораздо более поздними и зрелыми.
IVХотя обе повести этого сборника — несомненная «литература от книг», делать на их основе прогнозы о дальнейшем развитии Антона Первушина было бы по меньшей мере неосторожно. Во-первых, за прошедшее десятилетие он если и не достиг еще творческой и вообще человеческой зрелости, то значительно к ним приблизился, накопил немалый опыт, вследствие чего при внимательном рассмотрении на произведениях, выходящих из-под его пера[12] в последние годы, заметен все отчетливее проступающий пуп, свидетельствующий о связи с реальностью не только литературной. И невольные — не от жанровых предпочтений, а от следования квазиреальности прочитанного — постмодернистские игры сменяются мало-помалу нечастым, но куда более умелым применением отработанных приемов.