Война с Востока. Книга об афганском походе
Шрифт:
Плот с окровавленным, безжизненным телом медленно, кругами, потянуло по зеленоватой воде к середине. Стало сносить вниз по течению, по серебристым омутам и заводям. А всадники, взбираясь рысью на гору, все оглядывались на медленно уплывающий плот.
Плот вяло вытянуло на стремя, закрутило среди ветряных блесков, рыжих откосов, белых, поникших тростников. Бревна колыхались, хлюпали. На них налетал, нависал седой лунь, всматривался рыжим, изумленным зрачком. Рядом плюхала тяжелая рыбина. Власов без чувств лежал на бревнах, омываемый студеным потоком, и красные нити истекали из него,
Холодная вода потока, силы молодого, здорового тела, не желавшего умирать, сжали, стиснули открытую рану в паху. Кровь свертывалась. Опять прорывалась наружу. И снова холод, прозрачный поток, падающий из поднебесья ветер остужали, запечатывали рассеченные сосуды.
Он на какой-то миг приходил в себя. Не понимал, где он. Мычал, стонал. Снова впадал в забытье, спасаясь в беспамятстве в эти первые, самые больные и страшные часы своего несчастья.
И вдруг очнулся, открыл глаза.
Пустое высокое небо. Речной разлив. Страшная, пульсирующая боль в паху. Готовность впасть в забытье. Близкое, ужасающее, последнее видение: меднолобый палач с клинком иссекает у него сердцевину.
Он ровно, громко, пока хватало дыхания, застонал, превращая стон сначала в крик, а потом в булькающий, затихающий клекот. Он понял, осознал происшедшее. Его не убили. Его изуродовали и кинули в реку на посрамление. И теперь, в своем сраме, он, живой, плывет, и мир с отвращением взирает на него глазом белесой птицы, зрачком пронырнувшей рыбы, синевой пустынных небес.
– О-о-о… За что?! – вымолвил он, отрывая от бревен голову, глядя вдоль слипшейся рубахи на свои привязанные голые ноги с распахнутой раной. – Куда-а-а?…
Веревки, прикрутившие его руки к бревну, размокли, раскисли. С трудом, напрягая живот, усиливая этим движением боль, начиная кричать, он освободил сначала одну, а потом и другую руку. Стал медленно стаскивать с себя рубаху. Стянул ее с дрожащего тела. Увидел на груди порез, нанесенный кинжалом, когда распарывали куртку. Осторожно протягивая ком рубахи к ногам, прикрыл ею рану. Подоткнул рукава под бедра, чтобы рубаху не смыло водой.
Ему казалось, в ране идет непрерывное шевеление. Сквозь нее выползают внутренности, сосуды, тянутся, полощутся за плотом, и рыбы, привлеченные кровью, лакомятся, сжирают его живое тело.
Но река была пустынна. Гора с кишлаком скрылась за другими горами и на воду вокруг его головы ложились перья чистого ветра, позванивали, хлопали бревна.
Он находился на грани яви и обморока. Бредил вслух. Бред его облекался в видения, имел форму огромной колонны. Это была колонна боли, исходящей из его живота. Была болью, и образом, и поднебесным гулом. Была шевелящимся угрюмым столбом. В этом столбе двигались и ворочались танки. Катили броневики. Стреляли батареи орудий. Вертолеты заходили в пике, спуская с подвесок ракеты. Бежали десантные группы. Громыхали гусеницы саперных машин и бульдозеров. Взрывались «наливники». И все окутывалось гарью и дымом, наполняло клубами столб. И в этих клубах, венчая колонну, мчался всадник в чалме, с яростным бледным лицом. Воздевал кривой меч среди лазурных мечетей. Направлял на него, лежащего, свой галоп, свой удар клинка. Кривая разящая сталь дотягивалась до него, вторгалась в пах.
С криком боли он потерял сознание.
Очнулся и почти не почувствовал боли – лишь слабое,
Он понял, что умирает, и обрадовался тому, что смерть отнимает его у пережитых страданий и от тех, что еще предстоит пережить. Их больше не будет. А будет это медленное, безболезненное исчезновение, уход в глубину, куда уже ушли его кровь, его боль, его зрение. И все, что от него осталось, это слабое дрожание зрачка, застывающего, замерзающего, в который вморожены белые вечерние камыши и далекая, в красноватом солнце гора.
Эта смерть на медлительной азиатской реке, в стороне от чужого глаза, ненавидящего или сострадающего, казалась желанной. И он, не прощаясь ни с чем, отделенный от всего, погружался в загадочную глубину, в свою смерть.
Он не умер. Жизнь вернулась в него болью, тоской, сознанием своего позора. Все, что предстояло ему впереди, пусть даже избавление, встреча с товарищами, лечение в госпитале, возвращение домой, свидание с женой, посещение отца и матери, поездка в деревню, разговоры с соседями – все будет непрерывным, нескончаемым позором, глумлением, продолжением казни.
Почему он не умер сейчас от потери крови? Почему враги не затерзали его до смерти? Почему вертолетчик не разбил ему череп взрывом там, на башне? Почему ракета, поразившая вертолет, не сожгла его там же, в небе? Почему его, Власова, ни разу не стрелявшего, никому не желавшего смерти, ведавшего галетами и тушенкой, любившего поесть, повеселиться, выпить пьяную чарку, приголубить женщину, – почему его отдали на этот позор и муку, не защитили, не отняли у врагов?
Он приподнялся на бревнах и стал хрипло, кашляя, выплевывая воду и кровь, проклинать командиров, армию, Родину, весь род людской, выкинувший его из себя, отломивший его столь страшно от самого продолжения рода.
– Будьте вы прокляты!.. Чтобы и вам никогда!.. И вам никогда!..
Он закашлялся. Глядя на окровавленный ком рубахи, прикрывавший рану, вдруг захохотал, оскалился, закатываясь посреди реки сумасшедшим смехом, переходящим в рыдания. По телу его пробежала дрожь. Его стошнило прямо на плот, на грудь, на ноги, и он плюхнулся обратно на бревна, больно ударившись затылком. От криков его и хохота из тростников взлетели утки. Пронеслись, вытягивая озаренные солнцем шеи, окружая его ровным посвистом крыльев.
Он лежал, успокаивался, и вечерняя река накрывала его, смывала кровь, нечистоты, влекла вдоль белесого песчаного берега.
У бархана на берегу пили верблюды. Наклонили к воде длинные косматые шеи, скалили зубы, цедили сквозь них живительную влагу, выдыхали шумные пузыри. На горле у них позванивали бубенцы, в загривки были вплетены красные ленточки. Животные, пришедшие из пустыни, пили зеленоватую воду, и Власову вдруг тоже захотелось пить. Он свесился с плота и стал жадно сосать, тянуть, лакать, не в силах напиться. В нем была жажда, был жар. Холодной водой он гасил угли в своем животе, и они, встречаясь с водой, кипели и жгли.