Война с Востока. Книга об афганском походе
Шрифт:
Бухова положили. Он тяжело уронил руки, завалил голову. Мануйлов натянул на него штаны, закрыл перепачканные мокрые бедра. Оковалков ударил подошвой в стену. Сухая глина рухнула, завалила Бухова. Щукин и Мануйлов набрасывали на тело комья спекшейся почвы.
Майор достал карту и крестом отметил место, где засыпали Бухова. Сюда, к этому полю, если они выберутся живыми, он посадит вертолет и заберет труп. Пряча карту, глядя на груду земли, Оковалков заметил пробежавшего и замершего на кромке земли серого паучка: маленький божок, соглядатай «зеленки», ведающий обо всем.
Они
Смерть не отпускала их, неслась за ними в пустом серо-синем небе, не оставляя тени, всматриваясь в каждого. Выбрала Бухова. Позволила ему уцелеть на горе, выбежать из-под пуль, а потом догнала, вселилась в него похотью, проникла в семя и убила его. Еще теплый, он лежит на чужом поле, засыпанный чужой землей, и его мать и отец, не ведая об этом, толклись в повседневных хлопотах в маленьком городке, и ничто не подсказывало им в эту минуту, что сталось с их сыном.
Так думал майор, тупо шагая, понимая, что не он составляет план спасения группы, а кто-то иной, всемогущий, не злой и не добрый, знающий все наперед, вписывает их в свой замысел.
Он шел впереди вместе с Мануйловым, который после гибели Бухова обрел автомат. Остальные четверо приотстали, и майор то и дело оглядывался, пересчитывал их, боясь потерять.
Солнце пекло. Снова хотелось пить. В садах, которые они проходили, не было тени. Безлистые корявые ветви пропускали жалящие лучи. Земля сквозь носки и подошвы кроссовок жгла ступни, словно близко под пепельной почвой горел угрюмый огонь.
Они миновали старое кладбище, поросшее колючками. Казалось, кто-то цепкий хватает их из могил, и на брюках, на носках оставались сухие впившиеся семена, как метки, по которым их можно отыскать.
Они проходили поле с воронками от бомб, и в каждой дергалась лиловая горячая плазма, сохранившая температуру взрыва.
Иногда они натыкались на едва заметные тропки и тут же старались от них удалиться. На этих тропках мог внезапно появиться разведчик в чалме и чувяках. Его нельзя было убить – исчезновение разведчика могло разбудить и встревожить всю млеющую, сонную под полуденным зноем «зеленку». Из невидимых нор, из развалин, из подземных колодцев – кяризов станут выскакивать бородатые вооруженные люди, искать убивших разведчика.
Над камнями, сухими руслами, руинами кишлаков струился стеклянный воздух, колебал очертания, отстаивал, выпаривал их в небо. Словно реяли души убитых, тех, над кем пролетели самолеты.
Голова гудела, мысли кипели, как в завинченном перегретом котле. Виделась мать, вернувшаяся с мороза домой, занесшая в теплую комнату запах снега. Вспоминался их дом, темный на белом снегу, и заснеженный до крыши дровяной сарай. Появлялось забытое лицо соседской девушки, ее маленькие валенки, оставлявшие на снегу вереницу следов. И тут же возникали раздвинутые, в конвульсиях, колени афганки, раздвоенный, сотрясаемый зад Бухова.
Он оглядывался: пересчитывал тех, кто шагал следом. Вел к каналу, сопрягая спасение с этой прохладной водоносной струей. Вдали, за горячим волнистым полем, среди струящихся студенистых слоев, вдруг возник
Они шли разоренным селением среди щебня и глины. Кишлак с обрушенными куполами, сломанными стенами, остатками фундаментов был похож на раздавленную ракушку, в которой умер и высох моллюск. Мануйлов, тощий, измученный, переживший свой первый бой, испытавший ужас, разговаривал, подбадривая себя разговорами.
– Бухов – он все о женщинах говорил… Одно на уме было… Официантке деньги носил… Ночами спать не мог… А ведь у него в Союзе девушка есть… Он ей письма нежные слал… Ларисой зовут…
Оковалков вдруг подумал – семя, брошенное Буховым в момент своей смерти, оплодотворит женщину, она родит, рожденный станет жить в этой афганской «зеленке», и какие видения, какие сны будут мучить его, рожденного от семени мертвого?
– У меня девушки пока нет, – продолжал Мануйлов, не требуя ответа, благодарный за то, что ему позволяют говорить. – Я с одной дружил, на математической олимпиаде познакомились. Задачку ей помог решить. Сначала встречались, а потом она говорит: «Ты еще маленький!»
Оковалков запнулся – шнурок на кроссовке развязался, попадал под ступню. Надо было остановиться, завязать шнурок. Но не хотелось прерывать движение, останавливаться в этом разбитом, посыпанном рыжей пудрой кишлаке, где в развалинах темнели норы от погребов и фундаментов.
– Я марки собираю… Домау меня коллекция марок, хорошая!.. Мама в газетном киоске работает, марки мне достает… Сюда прибыл, думал, афганских марок достану… Ни одной!.. Что у них, почты нет? Как же они письма друг другу шлют?
Шнурок цеплялся и путался. Майор, останавливаясь, припал на колено, стал шнуровать кроссовку, отпуская от себя Мануйлова. Под кроссовкой, которую он шнуровал, лежал в пыли черепок, белый с голубым завитком, от какой-то расколотой чашки. Мануйлов удалялся, и было слышно, как он говорит:
– Я в дукан захожу, спрашиваю: «Марку мне дайте!» А он смотрит, не понимает…
Его уже не было слышно, он ушел далеко вперед, и майор, затянув шнурок, подцепил голубой черепок, стал подниматься.
Впереди, где шагал Мануйлов, метнулась бледная вспышка, рванул тугой удар копоти. Солдат взлетел вверх, как кукла, раскинув ноги и руки. В лицо Оковалкову ударила плита спрессованного горячего воздуха, пахнуло зловоньем взрывчатки, и он не видел, как рухнул Мануйлов.
Разумовский, Крещеных кинулись, обгоняя его, к месту взрыва. Рваная лунка была полна вялого дыма. Мануйлов лежал лицом вверх, и лицо было сломано, со сместившимися осями симметрии, содранным скальпом, выпученными, выдавленными из черепа глазами. Весь он был скомкан, с переломанными костями, в лепестках и полосках одежды. Не было крови, словно страшный толчок свернул в жилах кровь, и она отвердела, остановилась в едкой химии взрыва.