Война
Шрифт:
В палатах больше нет мест, и раненых кладут в коридорах на пол. Пленные оставлены напоследок. К ним не подходят. Раненые заполняют все лестницы, коридоры и двор.
Простреленные груди, развороченные животы, проколотые горла, оторванные челюсти, раздробленные кости, разбитые черепа, выбитые глаза и тяжелые контузии всего организма…
Из всех палат несутся стон, крик и плач. Больные в бреду разговаривают и ругаются.
Пленные просят воды. Приношу кувшин с водой и кружку. Они жадно пьют и просят еще.
Красивый
— Schwester, ich kann nicht Urin lassen.
Голос его так слаб, что едва слышно. Я передаю его слова сестре. Сестра пробегает дальше:
— Ладно, потом катетер принесу.
У одного немца лица совсем не видно. Оно все забинтовано. Сквозь оставленные в бинте дырочки темнеют глаза. У него оторвана челюсть. Как он будет жить? Как будет есть и говорить?
Издали он похож на снежную бабу, одетую в солдатский мундир.
В операционной и перевязочной работа не прекращается всю ночь.
Уже наступает рассвет. Нежный рассвет теплого, почти летнего дня. В палатах и коридорах серый сумрак. Тихо спускаюсь во двор. Глаза воспалены. Я устал от бессонной ночи, духоты, вони, йодоформа.
Как прекрасно во дворе и в саду! Свежая светлая зелень сада, покрытая еще ночной росой, блестит и розовеет, озаренная ярко-красным солнцем.
От сада несет спасительной свежестью цветов и влажной земли. Воробьи подняли ребячий шум и гомон, тучами перелетая с места на место.
Как хорошо! Жадно и глубоко втягиваю прохладный, насыщенный весенней радостью воздух.
Солнце поднимается выше, зелень становится светлей, и воздух насыщается теплом. Сижу на скамье, согреваемый солнцем, убаюканный радостью весеннего утра, шелестом листвы и птичьей музыкой…
Как хорошо!
Но надо вернуться в палату. Сегодня ухожу из госпиталя обратно на фронт.
Я прощаюсь со своими новыми знакомыми.
Многих уже нет. Одни умерли, других отправили дальше. Коридзе умер. Раненый осколком под лопатку — умер. Молодой солдатик, раненый в грудь, три дня назад диктовавший мне письмо к матери, — умер. Еще многие умерли… Вчера, третьего дня говорили, диктовали письма, плакали, мечтали о доме. Сегодня их нет…
В палате тихо. Я сижу на койке Каплана, о котором так весело рассказывал венеролог. Каплан ранен не только в спину, но и в живот. По его иссиня-желтому, ввалившемуся у висков, под скулами и у глаз лицу проходят черные тени близкой смерти. Серые губы пересохли. Тонкий нос обострился и пожелтел. Каплан часто и поверхностно дышит, полуоткрыв неподвижный рот… Холодными и влажными руками он держит мою руку.
Лицо его морщится в гримасу плача, но мышцы полупарализованы и непослушны. Плакать он уже не может… Только две маленькие капельки выжимаются в углах его глаз.
На соседней койке — гангрена
Глаза раненого закрыты. Грудь часто поднимается. На шее бьется синяя жилка. Лицо застыло.
На последней койке контуженный. Он крепко привязан простынями к ножкам койки, но под простынями тело ходит волнами от внутренних судорог. Тело содрогается, у живота вздымается гора и откатывается к груди, как будто внутри движется что-то живое, не находя себе выхода…
Нас, несколько человек, отправляют в штаб корпуса. Я хочу попасть в свой полк. Утром мы строимся во дворе госпиталя, нам вручают документы, и мы уходим. Сестры нас провожают до ворот.
Я опять в своем полку.
В шестнадцатой роте ничего не изменилось. Те же люди, те же рваные шинели, обросшие грязные лица, усталые глаза. Чайка заметно обрюзг, пожелтел, посерел. Он уже подполковник, но его это не радует. А давно ли он мечтал дослужиться до штаб-офицерского чина и выйти в отставку, чтобы заняться живописью? На гладких защитных погонах проведены химическим карандашом две полоски и нарисованы три звездочки.
Наша армия отступает. За последние месяцы отданы большие и малые города, целые уезды и губернии. Атаки немцев обрушиваются с неслыханной силой и жестокостью. На маленькие участки нагоняют сотни пулеметов, орудий, танков, аэропланов.
Мы чувствуем превосходство неприятеля.
Солдаты никогда не знают, что делается за пределами их роты. Они не имеют представления не только о том, что творится на фронте, но даже в пределах бригады и полка. Часто свою неудачу принимают за победу, и наоборот.
Но теперь все знают, что армии отступают.
Солдаты уже научились ненавидеть тыл и тыловое начальство.
— Воевать посылают, а обуть не во что. Сами-то, небось, сапоги с гармошкой носят. А тута на сырой земли босиком сиди.
— И зачем только воюем? Все равно толку никакого… Не устоять нам теперь против немца, ни за что не устоять. Он прет самосильно, а у нас — снарядов нет, сапог нет, жратвы нет… одним словом — ни хрена нет.
— Ну и отступаем понемногу. Все назад и назад. Так, гляди, и до дому докатимся.
— Докатишься, пожалуй. До могилы. А ежели домой — не иначе как обрубком.
— Раньше с голоду подохнешь, или вши заедят…
— А то лихорадка затрясет.
— Одним словом — выбирай, что те больше по ндраву.
— Немцы не зря прут самосильно. У них морды — што у твово кабана. В вещевых мешках и сыр, и колбаса, и щиколад.
— И што за народ такой — хрен его знает! Сами такие умные, или начальство ученое, или царь вроде Наполеона? Один ведь — противу всего света.
— Ну, не один. Им австрияк помогает. Опять же — турок…