Война
Шрифт:
Если Альфонс посылал их вдвоем на лошади на последний участок, по дороге между ними бывали ссоры. Костя, всегда усталый и думающий о покое, любил тихую езду, чтобы можно было сидеть, свесив ноги через решетку, и, прищурив глаза, смотреть, как синеет овес на холме, или как солнце пробивается сквозь сосны на далеких Судетах. Между тем на Пауля простор действовал возбуждающе, и он начинал горланить и гнать лошадь, не разбирая дороги. Костя, потревоженный в мечтаниях, сердился, пробовал его утихомирить, пытался отобрать у него вожжи. Это не всегда удавалось. Мир наступал после
Пауль был покладист, но держал тон наравне с кем угодно. Столкновения с ним и для взрослых не всегда кончались удачно, ибо там, где он не мог взять силой, он отбегал и издали забрасывал противника грязью и чем попало, обещая в будущем разделаться с ним как следует. А человек со следами свежего конского помета на лице всегда имел глупый вид, как бы силен и грозен он ни был.
От матери он перенял любовь к похищениям: он не только отряхивал яблони в чужих садах или на дорогах — что по немецким понятиям не пустячное преступление — или присваивал себе что ему нравилось из имущества товарищей, но не забывал и городских магазинов, где он бывал редко, но откуда уходил, обязательно унося какую-либо добавочную ценность, неоплаченную им и часто совсем ему ненужную. Костя видел, как однажды, в придачу к конверту, за который он заплатил, он унес бесплатно книжку, оказавшуюся «Афоризмами» Шопенгауэра. Книжка, не говоря о содержании, поставила его в тупик тем, что была новая и неразрезанная.
— Как мне быть? — спросил он Костю, с удивлением разглядывая книжку, которая перелистывалась сразу по шестнадцать страниц. — Я не могу ее читать, если листы слеплены вместе…
И после раздумья, с подъемом, свидетельствовавшим, что он дошел до решения собственным умом, он сказал:
— Я их разрежу…
От отца, старого солдафона Винтера, он перенял некоторые солдатские замашки: здороваясь, он умел раскатываться навстречу как бы с почтением и, застопорив, протягивал руку, сплевывая в то же время на сторону. От отца же к нему перешло уменье ругаться и забрасывать противника прозвищами, иногда совершенно непонятными: проклятый жаворонок, милостивый государь, кисточка, свинячий ежик…
На слова он был скор, но были вещи, перед которыми он робел: перед плакатом у кино, изображавшим необыкновенных людей, перед машинистом на паровозе, орудовавшим сложной махиной, перед музыкантами за то, что они умели играть на трубах.
Сам он очень неплохо играл на губной гармонике. У него были верный тон и простая манера. Но странно, если его просили сыграть, этот малозастенчивый юноша робел и отнекивался.
— Я не умею, — говорил он, краснея и стараясь удрать, — я совершенно не умею…
Если Пауль и его легкость в работе внушали Косте зависть, то был во дворе Альфонса человек, который работал с еще большей надсадой, чем он, — хромой Корль. Разница была та, что Костя, несмотря на неохоту, все-таки крутился. Корль же не находил этого нужным. В поле, если его туда посылали, он занимался тем, что стоял на одном месте, поджав хромую ногу и наблюдая, в какую сторону пошел Альфонс.
Недостаток внимания к его хромой ноге обижал его. Он жестами ссылался на нее, он взывал к милосердию и справедливости, но встречал равнодушие и подозрения в симуляции. Хромота не мешала ему таскать тяжелые мешки, — это занятие он любил и, подставляя плечо, в ответ на неизбежное напутствие Альфонса, чтобы он не разбил мешка на лестнице, обиженно кричал:
— Я ношу полтора центнера вверх…
Это были редкие моменты, когда в нем просыпалась гордость человека, который что-то может. Обычно он отлынивал как мог, и работать с ним в паре, не поссорившись, было невозможно.
Однажды Костя и Корль прочищали борозды на картошке. Костя вел лошадь по борозде, Корль держался за плуг и через каждые две борозды бросал поручни и садился отдыхать.
— Ну, ну, Корль, вставай, — взбадривал его Костя, потому что без понуждения Корль не встал бы никогда. — Мы еще ничего не сделали…
— Нога, — кратко говорил Корль, кивая на хромую ногу, и, считая вопрос исчерпанным, продолжал сидеть.
— Альфонс подымет крик, когда придет, — настаивал Костя. — Вставай, вставай.
— О ком он заботится? — удивлялся Корль. — Об Альфонсе. Поверь, у Альфонса и так хватит…
Он не прочь был поболтать на эту тему. Он показал на альфонсовы поля и на дом в отдалении, а затем перевел палец на себя: на свою грязную рубаху и заскорузлые ноги в сбитых опорках. Он предлагал Косте дискуссию по вопросу о богатстве и бедности, но Костя знал только, что если заданная работа не будет сделана, то вечером можно ждать разговора с конвойным.
— Все это прекрасно, — говорил Костя, не вдаваясь в подробности. — Но нечего сидеть по полчаса. Это не работа…
Он повел лошадь в борозду, в уверенности, что Корль не посмеет бросить плуг без управления и встанет, но Корль посмел и остался сидеть. Он с любопытством посмотрел Косте вслед и ухмыльнулся, когда плуг о первых же шагов въехал на гряду и срезал растение. Костя был вынужден бросить лошадь.
— Да встанешь ли ты, дохлая скотина? — в бешенстве подбежал он к Корлю и протянул руку к его шее. — Вставай сейчас же!
Он побаивался получить сдачи, ибо Корль был не слаб. К его удивлению, Корль съежился, ожидая удара, а, получив по шее, заморгал глазами и сказал, что пожалуется конвойному.
— Пленный не смеет бить немца, — сказал он жалобно. — Это запрещено…
Из двух с половиной караваев-, получаемых им по пятницам от Марты, Корль один продавал куда-то в город. С понедельника у него не оставалось хлеба, и до пятницы он должен был терпеть.
Жизнь его от понедельника до пятницы была мучительна. По утрам он выходил на работу, похлебав голого кофе, наесться он мог только картошкой за обедом, и дело осложнялось тем, что он никогда не знал, сколько ему оставалось ждать до обеда, ибо был единственным работником Альфонса, не имевшим часов.