Воздыхание окованных. Русская сага
Шрифт:
* * *
Год с небольшим после свадьбы в мае 1912 года Ян и Катя прожили с Катиными родителями в Киеве. Джон оканчивал университет. В июне 1913 года за три дня до памяти преподобного Кирилла Белозерского родился сын. После долгих споров назвали его Кириллом. В роду этого имени не было ни у кого. Лето 1913 —го года, как всегда провели в Орехове, зиму в Киеве. А уж в августе 1914 года в Орехове — в этом родном прибежище от всех невзгод — всю собравшуюся там семью застало известие о начале войны.
Мобилизация… Цвели липы, гудели пчелы, вокруг благоденствовала обычная вековая деревенская жизнь, но мира в душе уже ни у кого не было…
Джон, как единственный сын, мобилизации не подлежал. Он решил исполнить свой экстравагантный замысел о тихой семейной жизни в маленьком провинциальном городке (правда, у Джона еще были колебания:
Через дядю Сергея Александровича Петрова — председателя земской управы во Владимире, нашли место для Джона даже не в городке, а в большом фабричном селе под названием Южа, где находилась прядильно-ткацкая фабрика купца Балина, неподалеку от Шуи Владимирской губернии (ныне Южа находится в черте Ивановской области). Вокруг довольно дикие, пустынные, с чудесными озерами, лесами, ягодами места. Джону, как юристу, предстояло разбирать претензии рабочих к своему хозяину Балину.
Впервые Катя и Ян с сыном Кириллой, как стала называть его няня Ганна, украинка в пестром очипке, — целая семья из четырех человек, — тронулись в начале октября, пока еще не стали реки, в путь по Оке до Балинской пристани к своему самостоятельному бытию и первому своему собственному супружескому дому…
Южа была всего лишь большим селом, но там имелись и хорошие дома для служащих фабрики и обильно оснащенные «колониальные» магазины, где можно было купить дорогие вещи: фрукты, духи, конфеты… Правда, не было керосинок, решет, самоварной трубы, что хозяйственная и домовитая Катя скоро очень хорошо прочувствовала, устраиваясь на новом месте в небольшом доме с необходимой обстановкой от хозяина Балина и настоящей русской печкой, к которой ей еще предстояло привыкнуть.
«Дорогие любимые!
Спасибо, мамуля, за письмо, я уже по Вас всем соскучилась страшно, как будто дома, а вместе с тем и не дома: очень уж привыкла к жизни всем вместе. Хозяйство мое наладилось. По возможности, взяла здесь девушку. Готовить она не умеет, тесто знает, готовлю с ее помощью сама. Жанчик пока на мою кухню не жалуется. Готовлю по книжке Вертерна и оладьи вышли очень хороши… До сих пор не могу купить решето и сита нигде нет и скалки для теста, так что раскатывать приходится бутылкой или пеналом, но это все вскоре образуется. Бумочка (сынок Кирилл- Е.Д.-К.) уже совсем привык, кушает хорошо, гуляет каждый день… Обедаем часа в два, а часа в четыре после Бумкиного обеда ездим с Джоником верхом, если дождь не сильный. Здесь есть замечательные лошади киргизцы — небольшие, плотные лошадки с подстриженной гривой, кожа на шее собирается в складки. Бегают невероятно быстро. Я никогда таких не видела. Один из них может пройти 15 верст в полчаса полным карьером. Ездить на них одно удовольствие… А вообще здесь почти никого нет, все, кто были летом, разъехались. Теннис сняли, есть только сносные кино. Довольно большая библиотека и бильярд в клубе, в котором можно со скуки поиграть днем, когда никого не бывает…»
Ну, скуки-то у Кати не было. Она вообще не признавала скуки за всю жизнь: у нее всегда находилось дело. И с меня даже за употребление этого слова в детстве строго взыскивалось. Скучал Джон, часто ворчал, что надело ему все, что никакого дела ему до претензий рабочих к Балину нет, что ему тут не место… Следовало того ожидать. И Катя на это реагировала вяло. Она была ко всему готова, понятно, что такая тихая жизнь старосветских помещиков была не для Джона. Во всяком случае, Джона того времени. О, ему надо было прожить много десятилетий в Америке, Франции и Англии, повидать множество стран и народов, поменять несколько раз политические и даже религиозные взгляды, не говоря уже о женах, чтобы фактически вернуться всем своим существом душой и сердцем в конце пути в эту забытую Богом Южу. В село, заброшенное в глуши лесов, окраину Владимирской губернии, где несколько семей служащих фабрики вечерами собираются в клуб почитать газеты, а жены их щиплют корпию для фронта, шьют солдатские рубахи и тихо беседуют о своих женских делах, где в кроватке посапывает маленький сын, а Катя, отложив в сторону свои прежние мечты об интересной работе, о деле жизни и об искусстве, с удивительной способностью устраивать теплый очаг в любом месте вселенной, готова хоть тысячу
На фотографии из семейного архива (снято в Орехове) слева — направо: сидят за столом Вера Егоровна Микулина, Николай Егорович Жуковский, Иван Грацианович Домбровский; стоят: Леночка Жуковская, Саша Микулин, Екатерина Александровна Домбровская с новорожденным сыном Кириллом и няня Ганна.
Снято летом 1913 года.
«О чем ты воешь, ветр ночной? О чем так сетуешь безумно?… Что значит странный голос твой…?», — вопрошал, прислушиваясь, Тютчев. В детстве меня, склонную к разглядыванию всяких невидимимых и, казалось бы, только в моей фантазии существующих вещей, очень занимал вопрос о том, что происходит с деревьями зимой. Умирают ли они? Спят ли, как медведи в берлогах? Не говоря уже о том, что, имея под руками немало рисунков, акварелей, живописи, — благо альбомов-то у нас хватало, — я почему-то более всего любила разглядывать именно картины зимы, а в них природу — не только деревья, но и кусты и редкие ветлы, и засохшие под зиму стебли репейников.
Вот они-то, эти хилые стебли в белоснежных спящих неизмеримых наших равнинах, такие редкие, одинокие, пригнутые ветрами, такие изысканные в нашем русском зимнем пейзаже, как одинока, тонка и изыскана прикровенная жизнь русской души в снежных пустынях времен и пространств нашей истории, которые никому кроме нас не понять, не нарисовать и не спеть в томительной и протяжной песне, пространств, которые и научили нас, русских — тех родных наших, что жили задолго до нас, ни больше, ни меньше, как добру и самой любви, чтящей благоговейно тепло и уют, очаг и ласку, ломоть хлеба в прикуску к милосердному взгляду из сердца, дарованному замерзшему в жизни путнику, — вот они-то и приковывали всегда мои взоры…
За эту самую, услышанную и оплаканную радостотворной слезой нашу русскую участь, ее боль и сладость, ибо она есть и любовь, и несомненный путь к спасению, — вслед за мамой всем сердцем я полюбила несравненную художницу Анну Петровну Остроумову-Лебедеву. Не за Петербургскую ее графику, великолепную, вздымающую душу восторгом величия сугубой венценосной Петербургской красоты в несбыточных мечтаниях Серебряного века об умершем и незабвенном веке XVIII с его дивными парками и усадьбами, — но за маленькие скромные зимние деревенские шедевры графики Остроумовой. Конечно, при этом я, как и мой дед, — я должна здесь оговориться, правды ради, — могла, конечно, любить… все. Или почти все.
Вот уж у кого была явлена достоевско-пушкинская всеотзывчивость — безмерная широта восприимчивости к красоте, к духовности во всех ее самобытностях, так это у него, у моего легендарного и ни на кого не похожего деда. Упокой, помилуй, Господи, душу его… Я знаю, за к о г о прошу, мое сердце это знает, этому радуется и с любовью вопиет к Божественной Любви.
…Мой жизненно-художественный аппетит был, пожалуй, всегда почти столь же ненасытен, сколь не знала границ фантазия, и восторг пред существующим. В этом и главная была причина бед: крест и мука, а вовсе не роскошь существования. Правда, если бы мне объяснили, что в этом и живет в тебе часть твоего деда, может быть, этот крест и эту муку я несла бы рачительнее и осторожнее. А, может быть, говорили, да я не упомнила? Но нет, меня ни о чем не предупреждали…
А свойство это осталось и совсем не ослабло с годами. Поэтому мне не очень трудно о нем писать и его понять… Наследственность.
Вот и сейчас — уже к концу жизни (моей и жизни рождения этой книги, в которой я пыталась еще и еще пожить жизнями своих предков, услышав их безмолвные слова), я все еще не могу насытиться дивным лицезрением этого бытия. Весь мир располагается передо мной, как открытая книга, хоть я и никуда теперь не иду и не еду, и не все страницы этой книги мною даже любимы (хотя если б стала вглядываться, кто знает?). Но душа все так же готова охватывать и вбирать в себя много, безмерно много, вслушиваться и вглядываться в этот сказочный мир.