Воздыхание окованных. Русская сага
Шрифт:
Велика тайна семьи… Настоящей семьи, где жизнь жительствует любовью всех ко всем и между всеми, где устрояется некий даже замкнутый мир со своим языком и привычками, со своим строем и тоном и звуком — со своей мелодией. Каждый чувствует в семье присутствие этой ограды и в той или иной степени догадывается, что за нею мир живет совсем в ином ритме и поет совсем другие песни. Здесь зона добра и любви. Там — все совсем иначе. Здесь — действительно Малая Церковь. Там… впрочем, теперь все мы — там…
А тогда и даже много позже, чуть ли не сто лет спустя той прежней ореховской жизни, ограда конечно была и не была одновременно: входная дверь никогда не запиралась, замок был давно сломан, на новый не были ни денег,
Наконец, и главный критик подтягивается на кухонную сходку: младшая дочь, жестко тянущая на поводке-веревке покорную, все терпящую (хотя она и с характером — ой-ёй-ёй!) старую и умнейшую спаниэль Тяпу. Дочка насупленная, строгая и вовсе не боящаяся этой веселой оравы, — она, пятилетняя, сразу всех расставляет по местам. Ей подается куриная ножка, но она делает кислую мину и на ножку бросается несметное количество так и не насытившихся винегретами и котлетами рук… Как же хорошо! А дверь все шамкает и шамкает. И только ранним утром, когда часов в пять мама бежит на ту же кухню, сгребя в охапку машинку Erika, с кучей рассыпающихся листов с приклеенными со всех сторон языками-вставками, чтобы настучать в бешеном темпе статью в номер, дверь еще помалкивает. Дымится кофе, от которого еще не брыкается сердце, пианистические пальцы лупят по клавишам, а мысль несется вскачь еще быстрее и кажется ей, что от машинки летят брызги — как хорошо! Скоро все встанут, все съедят, разбегутся по своим местам, соберется и она, чтобы отвести в редакцию свою «нетленку» — а в дороге — в этот дивный майский день выскочив из троллейбуса № 1 у Александровского сада пролететь какую-то часть пути пешком, вдруг ощутив в себе какую-то неохватную силу — ноги едва касаются асфальта. Высокий каблук — ничуть не помеха, — она летит, и чувствует легкость своего полета со стороны, как Анна Каренина видела со стороны блеск своих глаз в темноте…
Но проходят дни, и начинают падать со стен фамильные портреты… вдруг неожиданно растекается по старинному зеркалу трещина, пропадает старая собака, срывается из киота древняя икона, умирает мама: жизнь, жизнь, отчего рушишься ты? Почему не желаешь помедлить ради тех, кто так любил, ради немощных, кто не может оставаться один без семьи и без нее непременно погибнет?!! Где же твой покров небесный, семья? Почему вдруг стало так холодно, космически холодно, так отчужденно, отчего оставшиеся разбежались, кто куда, попрятавшись по своим углам, и никто никому словно и не нужен и старик-брат не приходит проводить в последний путь свою старую любимую сестру…
Почему все стали столь чужды друг другу? Почему даже встретившись, разговор столь трудно клеится и сколь бы ты не старался быть любезным,
Остается то, что остается, — даже не фотокарточки, а неисходная боль как память сердца. Здесь вернуть нельзя уже ничего.
Иллюстрация: И. Левитан. Владимирка.
К последним классам гимназии Иван стал сникать, лениться, тяготиться учением и всей этой гимназической жизнью. Он даже оставался на два года в одном классе и почти «догнал» Колю, получив аттестат всего за год до Колиного окончания. Занимаясь стихотворством и сочинительством повестей, он, однако, почти никогда не заканчивал их, — и мысль, и сердце его утекало куда-то дальше этих стихов и повестей, ведь он их сочинял, — а сердце свои «сокровища» хранило, по всей вероятности, где-то в иных краях — не в предметах этих повестей… И кто знает, что это были за сокровища?
…Душевно и умственно окрепнув после благословения святителя Филарета, Коля, напротив, стал стремительно двигаться в учебе вперед. У него была энергия и терпение, укрепленное столь же стойким упрямством в достижении поставленных целей. Ему была интересна математика — он испытывал сладостное чувство, каждый раз одолевая ее неприступные высоты. Он уже начинал жить и любимой потом во всю жизнь механикой — руки сами просились что-то конструировать, придумывать, переустраивать… Коля чувствовал, что все это — его, и мог сказать о себе: хлебом не корми, дай позаниматься любимым делом…
А к сему и трудолюбивый был очень юноша Николай и ответственный: он рано, познавший унижение и горечь неудач, насмешек, чувства собственной предельной немощи, обретя силу от Бога, не стал гордым — словно его душа выработала раз и навсегда противоядие от нее. Коля в с е г д а помнил, от Кого, ниспал ему его дар. А в силу неэгоистического здравия сердца, умел понимать, что не только ему одному нужно отменно выучиться, но и его семье, родителям, отцу, страдавшему в отдалении от семьи, матери, столь самоотверженно их любившей, и несший столько трудов и забот ради образования сыновей.
В старших классах Жук и Щука уже сговорились, что станут инженерами. Для этого надо было ехать учиться в Петербург — в Москве в то время инженерного училища не было. Коля написал матери, прося совета и благословения, но получил очень резкий отказ: во-первых, содержать в другом городе одного Николая не было средств. Да и отпускать далеко не хотелось, а главное, подросли Валериан и младший Володя, их надо было отправлять в гимназию, с условием, что они будут жить вместе со старшими братьями. Анна Николаевна не могла рискнуть поручить их Ивану (как же изменились ее мечтания!). Теперь она рассчитывала только на помощь Коли.
Николай принял отказ матери со смирением, хотя и пытался ее уговорить — очень ему хотелось учиться на инженера! И — остался в Москве. Друг Щука решил из солидарности тоже не ехать в Петербург и вместе учиться в Университете. Николай закончил гимназию с серебряной медалью.
В Университете Коля горел наукой, и жизнь его кипела, была переполнена через край любимыми занятиями и дерзновенными пробами и поисками себя в науке. А ведь ему еще приходилось зарабатывать себе на жизнь — бегать по урокам — по 50 копеек за час да еще из одного конца Москвы — в другой в ветром подбитом зимнем пальто да на голодный желудок — питались очень плохо. Кстати, это пальтецо одновременно служило ему и матрацем.