Воздыхание окованных. Русская сага
Шрифт:
Вот как писал о пансионной гимназической жизни Иван Жуковский сестре Маше в Орехово:
«Chere Marie! Что скажу тебе, моя милая? Жизнь наша так однообразна и скучна, что право писать даже грустно. Если сравнить нашу жизнь с твоею в деревне, то тебе скучно, а нам еще скучнее. Все часы досуга поглощены занятиями. Одна мысль быть в Университете или, иначе сказать, добывать себе кусок хлеба независимо от других, занимает все мое существование. Трудись, трудись, трудись, — вот слова, которые мне нашептывает какой-то дух Эдема в тишине нашей пансионерской спальни. Я пишу письмо, все спит вокруг меня. Слышу беспокойный храп моих товарищей, слышу носовую музыку дядьки. Лампа тускло говорит на потолке, бросая
Этот тусклый полусвет газовой лампочки мне представляется неким зрительным символом всей жизни Ивана Егоровича. Отчего так бывает, что дает Бог все нужное — способности, сообразительность, условия для их развития, а в человеке словно нет точки опоры: его взгляд мечется и ищет, ищет что-то?
В отличие от Коли, в котором довольно долго было что-то детское, наивное, Иван взрослел быстро. Он видел себя в образе разочаровавшегося в жизни Печорина, хотя в Орехове в веселии и уюте родной доброй среды все печоринское из него мгновенно выветривалось. Иван витал в облаках — ему трудно было сосредоточиться на ком-то и на чем-то вне самого себя. Но я не уверена: был ли его эгоизм действительным для него внутренним средоточением, да хоть бы на точке своей собственной личности?
Почему-то представляется внутренний мир самолюбивого эгоиста вовсе неотцентрованным — какой-то вечной прострацией, отсутствием чувства реальности и уж тем более сознательного самопопределения в ней: наше «я» — наверное, именно так устроен Богом человек, в принципе не может стать действенным реальным центром нашей внутренней жизни. Напротив, когда внутри центр — Бог, тогда в Боге оживает и наше подлинное «Я», которое реально только в этом обращении внутреннего ока на Творца — Небесного Отца.
Ваниной стихией были фантазии и романтика. Он был неудовлетворен жизнью вечно, но при этом не имел силы характера и энергии здорового упрямства его младшего брата. Мечты его были куда как просты: он хотел от жизни… самой жизни, только гораздо более комфортной, яркой, светской, богатой, свободной, насыщенной впечатлениями и развлечениями… Но все каждый раз сводилось к тому тусклому полусвету лампочки…
Приведенное выше письмо было написано Иваном в ответ на письмо сестры Маши — старшей из детей Жуковских. Иван и Маша были особенно дружны и близки. Между ними было всего три года разницы, и они были душевными наперсниками друг другу.
Вот что писала брату Маша тем поздним октябрьским днем, сидя под вечер при свечах у камелька, слушая боковым слухом позвякивание спиц в руках няни, потрескивание березовых полешек в печи и уютно прегревшегося на ее коленах домашнего воспитанника ее кролика.
«В деревне глубокая осень, листья облетели, пруды замерзают. Я много гуляю. Вчера была в «Долине слез», села над самым обрывом, Володя бегал вокруг, Фигаро издали следил за ним. Кругом было тихо-тихо… Ты помнишь наш прощальный вечер? Долго мы сидели здесь у огня. Помнишь, как мы смеялись над Колей, когда он, вися над обрывом, ломал сучья и с песней кидал их в огонь? Много мы говорили о прошедшем и будущем…».
Много бы и я дала, чтобы посидеть тогда поздней осенью в Орехове над обрывом рядом с моей прабабушкой — девятнадцатилетней тогда Машей, послушать эту особенную предзимнюю тишину жизни мирной и еще более замирающей, жизни тихой, покойной, одинокой, уже ничего не ждущей, не прислушивающейся к быстрым токам крови, а жизни как бы пребывающей в покое вечности и самое себя созерцающей, к чему-то и во вне — не в себе — прислушивающейся. Много бы я дала, чтобы услышать, как они говорили вместе с Иваном о будущем, чтобы я могла бы взять Машу за руку и сказать ей: не печалься — не будет забыта твоя скромная тихая жизнь, не будут забыты и печали твои, и труды, и светлое твое сердце, Машенька. Пройдет более
И Мария Егоровна, и Иван Егорович в моих воспоминаниях всегда будят какое-то особенное пронзительное соболезнование. Мне жаль их, так и не узнавших полноты распирающей сердце радости, той радости, которую никто у человека отнять не может, той радости, которую дарует нам иногда Бог туне, в ответ на встречное жаждание Его нашими сердцами.
Маша осталась девушкой. Жила жизнью семьи. Хотя она очень любила Ивана — довелось ей стать хозяйкой и устроительницей жизни дома брата Николая, который многим был ей обязан: теплотой, уютом, сочувствием и сопереживанием всего того, что было его собственной жизнью. Маша заменила ему любящую и понимающую хозяйку, которая так любила всех друзей Николая Егоровича, всех привечала. Благодаря Маше Николай Егорович при ее жизни (а прожила бедная Маша недолго — всего 54 года) никогда не знал одиночества.
У Ивана была семейная жизнь — два брака. Но ни первый, после которого он овдовел, ни второй не дали ему чувства полноты жизни. Он занимался юриспруденцией, но любви к этой деятельности не испытывал, его сердце все время простиралось куда-то поверх профессии, и даже помещичье хозяйствование (а имения обширные благодаря богатым приданным его жен, у него имелись) — его не влекло: Иван не имел врожденной помещичьей тяги к земле; жизнь его шла даже и поверх семьи, детей — всем этим заведовала деятельная супруга, с которой он разошелся, несмотря на то, что были чудные дети — сын Жорж — будущий морячок, герой Цусимы, и Машура — тихая религиозная девушка, впоследствии ставшая игуменией на Святой Земле. Последним пристанищем Ивана — был «сердечный друг» — некая овдовевшая дама из рода князей Львовых…
А пока Машенька пишет Ивану в Москву в пансион при IV Гимназии:
«Скоро Михайлов день — знаменитый праздник у тети в Васильках. Все соседи съедутся, завидуй мне: я увижу деревенский зимний праздник и в следующем письме опишу тебе все подробно. Pauvre Jean, не скучай, еще два месяца, а там и праздники и вы приедете к нам. Уж и повеселимся же мы. Обещают сделать нам гору. Будут живые картины, катанье на санках. Вы пойдете на охоту. Твое ружье ждет тебя. Терпи и надейся…».
Милый дом. Орехово. Вот мамаша и вся семья вместе, недалеко и смиренный добрый отец, — вот — вот услышим мы все знакомый звук его мягкорессорной коляски… И вот все в сборе — все делятся своими новостями, малыши прыгают вокруг отца, мамаша отдает приказы няне Арише, — любимый старинный издавна заведенный обычай жизни. Родные стены, родные голоса за чайным столом, общие радости и общие надежды…Сколько ж лет ты, Дом, хранил тепло жизни семьи, а семья берегла тебя. Скольким невыплаканным слезам ты давал утешенье, баюкал души ласкою любви, связавшей многих в единое живое целое, где каждый бесконечно нужен и дорог другому, где тебя всегда услышат и пожалеют, где не будут вить из тебя веревки и скручивать в бараний рог твою душу, где тебе все верят и твои неудачи оплакивают вместе с тобой, где твои интересы — интересы всех, а интересы всех — твои интересы.
Что же это за великая и спасительная земная тайна семейственности, семейственности любви, теперь совсем забытая тайна жизни, не иначе как Самим Богом дарованное великое утешение изгнанному из Рая Адаму в этих бескрайних вселенских пустынях космоса для сохранения его сердца, для воспитания его души, — благая почва для сеяния всего доброго, для перенесения трагизма вечных разлук и горьких утрат. И это тоже «кожаные ризы», в которые Любящий Отец облек изгнанников для жизни на этой земле, дабы не погибли от отчаяния.