Возлюбленная Казановы (= Опальная графиня)
Шрифт:
Опять понаехали! Опять будут пить да жрать, сквернословить, орать на весь дом… Она удивлялась, как это Валерьян, скупой до одури, когда речь шла о его крепостных, умудрился прослыть у соседей радушным и хлебосольным хозяином. Что ни день – гости! Да ладно, ей-то какая забота! Наоборот, перепьются – легче будет пробраться в погреб, поглядеть, как там Елизар Ильич, жив ли еще?..
Вдруг Ульянка ахнула, схватилась за голову.
– Господи Иисусе Христе! Я и забыла совсем! Ох, прибьет, прибьет он меня! – Ее голубенькие глазки вмиг заплыли слезами, носишко-пуговица покраснел.
– Что еще? –
– Барин, как прознал, что Анна Яковлевна уехала в город, то сперва сильно ругался и даже Фильку-цирюльника со злости прибил, а после поуспокоился и велел вам сказать, чтоб надели платье, какое покраше, да пришли вместо нее гостей принимать. А еще велел вам сказать, что ежели не пожелаете…
Тут бедная Ульянка умолкла – глаза вытаращила, вся покраснела и даже испариной пошла.
– Н-ну? – процедила Елизавета, предчувствуя самое худшее. – Договаривай. Что еще?
Ульянка мялась, переминаясь с ноги на ногу, все ж набралась храбрости договорить:
– Ежели вы не пожелаете прийти, то он, барин, Елизара Ильича нынче же вусмерть засечет своеручно, да и вас не помилует!
Первым побуждением Елизаветы было выкрикнуть что-нибудь вроде: «Да пропади он пропадом, людоед!», или: «Что мне его угрозы!», или: «Пусть своей любовнице приказы отдает!» – но тут же она вспомнила помертвелое лицо управляющего, свои вчерашние над ним рыдания, подступившее одиночество… Сердце зашлось от страха. Ведь Валерьян – зверь, сделает, что сулил. Сделает, точно! И она сказала, как могла спокойно, чтоб Ульянка (а значит, и вся девичья) не узнала об этой ее новой боли:
– Поди достань платье синее, шелковое, у коего рукава золотом шиты, да взгляни, не помялось ли? А коли так, скажи Агафье раздуть утюг и погладить. Поди, поди. Я сама причешусь, как всегда. – И отвернулась к окну, силясь сморгнуть слезы обиды, отчаяния и безнадежности, которые уже повисли на ресницах.
8. Резвая лошадушка
Как и следовало ожидать, обед стал для Елизаветы мучением. Она даже из страха перед мужем не могла заставить себя любезничать с этими людьми, которые, возможно, сами по себе были вовсе не плохи, но они приятельствовали со Строиловым, а потому стали отвратительны его жене. Вот она и дичилась, вот и отмалчивалась, ограничиваясь только «да» и «нет» там, где Аннета, конечно, хихикала бы, играла глазами, кокетничала, болтала, поводила голыми плечами.
И все же Елизавета чувствовала, что она нравится этим людям! Они восхищенно онемели при ее появлении, остолбенели… Еще бы! Глаза ее на фоне синего платья тоже стали глубоко-синими (очень удобно иметь серые глаза, ибо они меняют цвет в зависимости от одежды!); окрученные вокруг головы косы отливали тусклым золотом; похудевшее лицо было печальным… И даже ее замкнутость и отчужденность гости прощали, ибо это казалось им чем-то загадочным, волнующим; даже то, что она ничего не ела, только глотала ледяной квас да крошила хлеб, нравилось им, как что-то особенное, удивительное, но вполне уместное.
Елизавета всегда любила хорошо покушать, аппетита не теряла ни от каких передряг и волнений, но тут, хоть стол ломился от яств, не могла заставить себя
Валерьян, кстати сказать, выглядел нынче ужасно. Это поразило Елизавету и наполнило ее сердце новой тревогою. Он всегда много пил, но в последние дни – особенно: лицо его покрылось мелкими багровыми прожилками. Глаза сделались водянистыми, бесцветными и при черных, некрасиво отросших волосах казались зловеще-белесыми. Между обрюзглых, плохо выбритых щек (прибитый Филя не успел довести дело до конца) нос казался особенно маленьким, словно бы случайно попавшим на столь массивное лицо. И эти тонкие губы, и скошенный подбородок…
Елизавета старалась пореже смотреть на мужа; при каждом взгляде ее просто-таки дрожь пробирала! Он и раньше не блистал красотой, однако была в нем этакая молодая, лихая привлекательность; теперь перед нею сидел резко, внезапно постаревший человек, желчный, переполненный ядом, как скорпион, и, как скорпион, непрестанно себя же самого жалящий. Человек, положивший жизнь свою на погубление самого себя! И тут впервые кольнула Елизавету мысль, что не только она – лицо, страдающее в этом браке; Валерьян страдает тоже и, пожалуй, не в меньшей степени. Но поскольку он был из тех людей, для кого собственное страдание – разменная монета, которая жжет руки и которую надо как можно скорее пустить в обиход, Валерьян и наделял ею всех окружающих без разбора.
«Вот еще одна судьба, которую она изломала», – сурово вынесла Елизавета приговор себе, будто кому-то постороннему.
Она думала свою печальную и тревожную думу, а обед между тем тащился к концу. Он был столь изобилен, что, когда подали какое-то жирное пирожное, одолеть его хватило сил только у Потапа Спиридоныча. Остальные клевали носами. Один Валерьян был бодр, несмотря на выпитое. На губах его блуждала такая ехидная улыбка, что Елизавета поняла: забава, которую он обещал, не замедлит свершиться. И будет она остра. Весьма остра!
Гости уже начали было вставать, как вдруг двери распахнулись, и почтенный лакей Ануфрий в белых перчатках внес огромную чашу, над которой курился пар. Когда ее водрузили на стол, стало видно, что в ней гуляет синий летучий пламень, в котором было нечто адское, хоть пахнул он не серою, а гвоздикой, корицею и ромом.
– Жженка! – взревел Шумилов.
Князь Завадский, как человек более светский, поправил, поджав губы:
– Пунш, друг мой. Это пунш!
Ануфрий ловко наполнил большой ложкою какие-то особенные хрустальные чаши и подал каждому гостю. А Елизавета, уставясь в скатерть неподвижными глазами, вспомнила, как там, в пылающих римских катакомбах, она испуганно воскликнула: «Вы хотите сказать, что ром загорелся? Да ведь он жидкий!», а граф де Сейгаль, грязный и закопченный, будто подручный дьявола, пожалел, что она пуншу не пробовала никогда и теперь уж и не…