Возвращение Орла
Шрифт:
Отчаявшись, поискал похожих по звучанию – вдруг не расслышал первую букву – Кренделей, Френделей… По смыслу (интонация Николаича намекала на преобразование капитальное) на роль автора больше подходил не Брендель, не Крендель и не Френдель, а найденный в какой-то литературном справочнике Грендель, потомок Каина, этакое живущее в болоте человекообразное чудовище, которое приходило каждую ночь в выстроенный датским королем Хротгаром банкетный зал, похищало нескольких до смерти упившихся воинов и пожирало их в своем логове (чем не преобразование?), пока не подавилось Беовульфом.
Когда, улучив минуту, переспросил Колю, и тот пустился в совсем уж непонятные рассуждения с явно неклассической терминологией, таинственное преобразование Бренделя стало ещё более таинственным. Всю галиматью он не запомнил, но суть была такова: гаввах (?) – это химия.
Потом Тимофеич спросил про гаввах. Коля был с похмелья и сначала отмахнулся, а когда соточка принялась, разговорился, объяснил: «У тебя, Тимофеич, была, например, голубая мечта? Была, была… Так вот когда твоя голубая мечта горит синим пламенем, то тепло и свет от него, от этого пламени, и есть гаввах» – «Так мне-то от этого ни тепло, ни светло!» – «Ты здесь уже ни при чём».
Ещё как-то сразу по возвращении их из непонятного этого колхоза-совхоза Дединово заспорили, кто всё-таки автор теории Большого Взрыва. Гамов и Алфер? Хойл? Леметр, Робертсон? И Коля обширно прокомментировал, что хоть Гамов с Алфером и изобрели свою модель, предварительно надравшись в вашингтонском баре «Маленькая Вена», что позволяет говорить о серьёзности прозрения, теория, тем не менее, бестолковая. Уж если и говорить о чём-то Большом, то не о Взрыве, а о Разрыве. Нет у него, Коли, времени (а на что же тогда есть, о боже!), а то бы он изложил письменно, но вкратце так: не сингулярность вдруг ни с того ни с сего взорвалась, а – что совсем не то же самое! – великая стабильность, альтер эго пресловутой сингулярности, лопнула, потеряла эту самую стабильность, невинность свою мирозданческую, и мир, как по кочкам на болоте пустоты, запрыгал по островкам упрощающихся разномерных стабильностей к какой-то умопомрачительно блистающей простой истине. И время его надо мерить не от хаббловских скоростей, а периодами полураспада той изначальной стабильно-нестабильной субстанции. Где вы, физики, наблюдаете нуклеосинтез? Вот она, главная ирония Бога: на фундаментальном уровне синтеза уже нет, есть только распад. За первую секунду создал нейтроны-протоны, за минуту легкие ядра, за год – всё остальное, а последующие двадцать миллиардов лет (!) – пожалуйте с горки, в мою равнину. Нету нуклеосинтеза в нашей теплой природе. А нуклеораспад всюду – с созданием нестабильных же миров и временно стабильных субмиров с веером активных продуктов распада, которые в определённых условиях реализуют творческие потенции к синтезу на примитивных уровнях, например, жизнь.
Коля проговорил всё это между стаканом и звонком, то есть буквально, пока пил и брал долго уже трезвонивший телефон, как бы походя, а Тимофеич три ночи не спал, пытаясь осмыслить. Когда же, пытаясь хоть как-то апеллировать, упомянул старика Эйнштейна, Николаич криво сморщился и беседы не поддержал.
В другом году «колхозник» Коля, правда, опять не совсем трезвый, начал ему вдохновенно рассказывать об одиннадцатимерном пространстве, о каких-то каркасных альфа-пентаструктурах, об альфа-каскадах масс элементарный частиц, про очарованные барионы, фракталы и аттракторы – словно вернулся он не с посадки капусты, а с очень уж продвинутого симпозиума теоретиков. Когда Тимофеич на следующий день попытался кое-что выяснить из рассказанного у уже протрезвевшего Николаича, тот опять только грустно отмахнулся: этого ещё нет, это всё завтра…
А лет пять назад Коля вдруг ни с того ни с сего занялся физическим моделированием истории. Даже пить прекратил, затеял громадную переписку с университетскими математиками, то ругал их за глаза на чём свет стоит, то восхищался.
Тимофеич, понимавший уже, что – особенно после Чернобыля – появится поколение потерянных физиков (а не затем ли, в том числе, катастрофу и попустили?), которые будут заниматься чем угодно, только не физикой, к таким потерянным Николаича причислить никак
Но умом понимал – никакую «физическую историю» создать невозможно, будь ты хоть трижды физик (тем более, что это уже не физика, а собирание марок, как говорил Резерфорд) и четырежды историк – это же турбулентность второго порядка, неимоверное количество влияющих факторов! Для однородного газа в идеально круглой и гладкой трубе – и то сколько неопределённых коэффициентов, Тимофеич с институтской скамьи их помнил и уже от одного воспоминания голову трясло, как соплю Лаваля, от всех этих нуссельтов, рейнольдсов, прандтлей и грасгофов, а тут ведь не труба, не вода и не воздух, хотя…
Хотя что ж такого – система замкнута, на достаточно большом временном отрезке данных предостаточно, введут свои коэффициенты вместо «нуссельтов» и «пекле» – каких-нибудь «мальтусов», «вернадских», «тойнби» и нынешний этот, как же он… «гумилев»… вот уж будет газодинамика! Эх, Николаич, Николаич! Занимался бы делом…
– Мы не историки, мы физики, – пробовал он увещевать его, перефразировав какую-то застрявшую в памяти максиму, – у нас единицы времени не век, а секунда… и вообще – это не научно.
– Не научно за деревьями не видеть леса. Наука наша изучит дерево до последнего капиллярчика на листке и корешке, но всё равно не поймёт, почему в лесу в сумерках страшно.
– Ну, знаешь… не это задача науки!
– А жалко…
Но что-то же Колю тюкнуло!
И продолжали спорить.
– Ты же понимаешь, что никакой теории нельзя создать без постановки научного эксперимента, имеющего повторяющиеся результаты, а с историей такие опыты невозможны, она даже сослагательного наклонения не терпит.
– Она его не не терпит, она из него состоит, а вот чтобы вывести её из этого сослагательного ступора и нужен совершенно другой подход.
– Ненаучный?
– Да почему ненаучный?
– Потому что наука, повторяю, начинается с постановки эксперимента, имеющего повторяющиеся результаты, потом только предположения, гипотезы, потом обязательно повторный опыт, потом уже, если повезёт – озарение, потом опять опыты, озарение, бог даст, подтверждающие, и только потом, по-то-о-ом теория. Нельзя же начинать с озарения, куда его приклеивать?
– Есть два возражения. – Коля поправил очки (жест очень характерный для уверенных в себе умников), убрал свалившийся на лоб чуб, и Тимофеич в который раз про себя отметил, как похож нестарый ещё Николай Николаевич на зрелого Дмитрия Дмитриевича, не просто внешне, хотя внешне был похож очень, а ещё манерой мэтра, которой у самого Дмитрия Дмитриевича, может быть и не было, – первое: если с историей опыты невозможны, то откуда же взялись научные теории, которые без опыта не родятся, однако «их у меня есть»? То есть мы с вами должны признать эти безопытные теории заведомо ложными. Признаём?