Возвращение со звезд. Футурологический конгресс
Шрифт:
– У меня все в порядке… – сказал я, – а как ты?
Произнеся эти слова, я понял, что они уже запоздали, что они были бы уместны, как только я вошел, а теперь они прозвучали так, будто я обижен или даже издеваюсь над ним.
– Ты был у Турбера? – спросил он.
– Был.
– Студенты уехали… Тут сейчас никого нет, нам дали все здание… – начал он с видимым усилием.
– Чтобы вы могли разработать план экспедиции? – поддержал я разговор, а он торопливо ответил:
– Да, Эл. Ну, ты, конечно, знаешь, что это за работа. Пока нас горстка, но у нас прекрасные машины, эти автоматы, знаешь…
– Это хорошо.
Снова наступило молчание. И странное дело, чем больше оно длилось, тем явственней становилось беспокойство Олафа, его подчеркнутая неподвижность. Он продолжал стоять как столб посредине комнаты, под самой лампой, как бы готовый к самому худшему. Я решил положить этому конец.
– Слушай-ка… – сказал я совершенно тихо, – как ты, собственно,
Он молчал, склонив голову набок. Я явно пересолил, потому что он ни в чем не был виноват, и на его месте я, наверно, и сам поступил бы так же. Впрочем, я нисколько не был на него обижен за его месячное молчание. Меня возмутила его попытка спрятаться от меня, когда он увидел, что я выхожу от Турбера, но этого я не решался ему сказать, это было слишком глупо и смешно. Я повысил голос, обругал его дураком, но он и тогда не стал защищаться.
– Значит, ты считаешь, что говорить не о чем? – бросил я раздраженно.
– Это зависит от тебя…
– Как от меня?
– От тебя, – упорно повторил он. – Самым важным было, от кого ты узнаешь…
– Ты серьезно так считаешь?
– Так мне казалось…
– Это безразлично… – проворчал я.
– Что… ты собираешься делать? – тихо спросил он.
– Ничего.
Он недоверчиво смотрел на меня.
– Эл, ведь я… – Он не докончил.
Я чувствовал, что мучаю его одним своим присутствием, однако я все еще не мог простить ему неожиданного бегства; а уйти сейчас молча было бы совсем плохо. Я не знал, что делать; все, что связывало нас, было перечеркнуто. Я взглянул на него в тот момент, когда и он поднял на меня глаза, – каждый из нас сейчас, наверное, рассчитывал на помощь другого…
Я встал с подоконника.
– Олаф… уже поздно. Я пошел… Не думай, что… я обижен, ничего подобного. Мы еще встретимся, может, ты к нам приедешь, – сказал я с трудом, каждое слово было неестественным, и он это чувствовал.
– Что ты… Останься хотя бы на ночь…
– Не могу, знаешь, я обещал…
Я не назвал ее имени.
Олаф пробормотал:
– Как хочешь. Я провожу тебя.
Мы вместе вышли из комнаты, потом спустились вниз; на улице было совершенно темно. Олаф молча шагал рядом; вдруг он остановился. Я тоже.
– Останься, – шепнул он смущенно. Я видел только смутное пятно его лица.
– Хорошо, – неожиданно согласился я и повернул. Он этого не ожидал. Минуту постоял еще, потом взял меня под руку и провел в другое, низкое здание; в пустом зале, освещенном несколькими лампами, мы, не садясь, поужинали у стойки. За все время мы не обменялись и десятком слов. Потом поднялись на второй этаж.
Комната, в которую он меня ввел, была почти совершенно квадратной, выдержанной в матово-белых тонах, ее широкие окна нацелены в парк с другой стороны. В них не было видно ни следа городского зарева над деревьями; в комнате стояли свежезастеленная кровать, два небольших креслица, третье побольше, спинкой к окну. Через узкую приоткрытую дверь поблескивал кафель ванной. Олаф остановился на пороге, опустив руки, словно ждал, что я заговорю, а так как я молчал, прохаживаясь по комнате и машинально касаясь руками то стула, то спинки кровати, словно беря их в минутное пользование, он спросил тихо:
– Могу ли я… что-нибудь для тебя сделать?
– Да, – сказал я, – оставь меня одного.
Он продолжал стоять, не двигаясь с места. Его лицо покрылось румянцем, потом побледнело, вдруг на нем появилась улыбка. Олаф пытался смягчить оскорбление, потому что мои слова прозвучали как оскорбление. От этой растерянной, жалкой улыбки во мне что-то словно оборвалось; в судорожной попытке скинуть маску безразличия, которую я натянул на себя, так как ни на что иное не был способен, я подбежал к нему, когда он уже повернулся, чтобы уйти, схватил его за руку и стиснул ее изо всех сил, как бы прося этим стремительным пожатием прощения, а он, глядя на меня, осветил таким же крепким рукопожатием и вышел. Я ощущал еще его теплую и твердую руку, когда он старательно и тихо закрывал за собой дверь, словно покидал комнату больного. Я остался один, как хотел.
В доме все молчало. Даже шагов удаляющегося Олафа не было слышно; в оконном стекле отражалась моя собственная тяжелая фигура, откуда-то шел теплый воздух; сквозь контуры моего отражения виднелась темная граница деревьев, тонущая во мраке, – я еще раз оглядел комнату и сел в большое кресло у окна.
Осенняя ночь только началась. О сне я не мог и думать. Повернулся к окну. Расстилающийся за ним мрак, должно быть, был наполнен холодом и шелестом безлистных, трущихся друг о друга ветвей; неожиданно мне захотелось очутиться там, побродить в темноте, в ее никем не распланированном хаосе. Не раздумывая, я вышел из комнаты. Коридор был пуст. До лестницы я шел на цыпочках, – пожалуй, излишняя предосторожность, потому что Олаф уже давно, наверно, отправился спать, а Турбер если и работал, то на другом этаже, в отдаленном крыле дома. Я сбежал вниз, уже не
Это блуждание вслепую продолжалось уже часа три; корни, о которые я спотыкался, все чаще охватывали выступающие из-под почвы наносные камни; я немного опасался, что вершина окажется поросшей лесом и в его лабиринте закончится этот едва начавшийся поход по горам, но мне везло: по голой поляне я добрался до полосы щебня, все круче поднимавшейся вверх. Стоило мне остановиться на секунду, как подо мной начинали с гулом плыть камни; перескакивая с ноги на ногу, спотыкаясь и падая, я добрался до бокового ската сужающейся расселины и пошел быстрее. Время от времени останавливаясь, я пытался рассмотреть хоть что-нибудь, но в темноте это было совершенно невозможно. Я не видел ни города, ни его зарева; от светящейся дороги, с которой я свернул, не осталось и следа; расселина вывела меня на поляну, поросшую сухой травой; о том, что я уже высоко, говорило все расширяющееся звездное небо, видимо, другие, заслоняющие его вершины начали сравниваться с той, на которую я взбирался. Пройдя еще несколько сотен шагов, я оказался среди молодого сосняка.
Если бы меня кто-нибудь случайно остановил в ту ночь и спросил, куда и зачем я иду, я бы не мог ответить; к счастью, никого не было, и одиночество этого ночного марша я ощущал подсознательно, по крайней мере как минутное облегчение. Скат становился все круче, идти было все трудней, но я шел и шел, заботясь только о том, чтобы не сворачивать, словно передо мной была определенная цель. Сердце колотилось, легкие разрывались, а я исступленно рвался вперед, как бы в забытьи, чувствуя инстинктивно, что мне необходимо именно такое изматывающее усилие. Я разводил перед собой спутавшиеся ветки сосенок, иногда забирался в самую их гущу и шел дальше. Иглистые кисти стегали меня по лицу, по груди, цеплялись за одежду, пальцы стали липкими от смолы. Неожиданно на открытом месте налетел ветер, навалился на меня из темноты, неудержимо бил, свистя где-то высоко, где, по моим догадкам, был перевал. Потом меня опять окружил сосняк, в нем как бы застыли невидимые островки теплого воздуха, насыщенного терпким сосновым ароматом. На пути вырастали неясные преграды, наносные камни, пятна уползающего из-под ног щебня. Я шел уже несколько часов, а все еще чувствовал в себе запас сил, достаточный, чтобы привести человека в отчаяние. Балка, ведущая к невидимой седловине, а может быть, к вершине, сузилась настолько, что на фоне неба были видны сразу оба ее склона, высокие, закрывающие звезды.