Возвращение в Кандагар
Шрифт:
Куда теперь? К другому морю, к другой реке - в Ростов-на-Дону.
Хотелось курить...
Близнецы Каюмовы держали всю роту, даже одногодки предпочитали с ними не спорить. Пантюрки. Оба высокие, плечистые, в случае чего без лишних слов пускавшие в ход ноги - били жестоко, сразу по морде, с первого удара высекая кровавую искру из носа, это обычно действовало гипнотически. Нижеслужащие опускали глаза перед ними. Один из них - Закирджан - идеолог. Как-то откровенничал с Костелянцем - кто же еще лучше поймет? Рассуждал о грядущем втором Возрождении Средней Азии. Первое, как известно, связано со священным для них именем Тамерлан, точнее, Тимури-ланг - хромой Тимур. Его империя была не менее огромна, чем держава Александра Македонского, под хромой стопой лежали Афган, Грузия, Армения, Ирак, Иран... В Индию он периодически заглядывал, как в собственный сундук с сокровищами. Былых господ подлунного мира - монголов Золотой Орды - он заставлял целовать плетку, пропахшую
– Я напомню тебе, Костелянец. Я думаю, ты был плохой студент. У тебя девичья память? Ты ничего разве не слышал, например, о Кауфмане?.. Как он брал Ташкент? Или давил восстание в Самарканде, в Коканде? Как отбирал землю для ваших переселенцев? И заставлял в мечетях вывешивать портреты царя? А на ташкентском трамвае местным в своей одежде нельзя было садиться в один вагон с урусами? А если шел офицер-кафир или чиновник-кафир, правоверные должны были вставать и кланяться? Разве он был не дик, твой Кауфман? Ну скажи, скажи".
Первый генерал-губернатор Туркестана Константин Петрович фон Кауфман действительно не отличался мягкостью. Это общеизвестно. Азия его помнит. Но все-таки Костелянец ответил, что фон Петрович построил Публичную библиотеку в Ташкенте, Метеорологическую станцию, Астрономическую обсерваторию... Каюмов рассмеялся, показывая белые крепкие зубы: "Костелянец! Зачем нам ваш астроном Кауфман, когда у нас был Улугбек?"
Костелянцу нечего было возразить. Вывешивать портреты царя в мечети действительно свинство. Он, конечно, этого не сказал. Как и все, он побаивался Каюмовых, но не настолько, чтобы заискивать. Белому азиату трудно это делать, невозможно. Белый азиат, если уж честно, всегда немного презирал коренного, всегда чувствовал за спиной дыхание государства Романовых-Ленина. Которое, кстати, развратило аборигенов, наслав в Среднюю Азию слишком много спецов. Чем занимаются местные? Торгуют, выполняют какие-то незатейливые операции: хлопок собирают, пасут скот. А все остальное делают белые: строят заводы, гидроэлектростанции, охраняют границы. Чем был Душанбе до прихода русских? Грязным кишлаком... Но Костелянец постарался не думать о своем городе. Надо набраться терпения. Сначала он совершит круг по России, а потом, возможно, на обратном пути завернет домой.
Так думал он в воздушном саркофаге где-то между Астраханью и Ростовом-на-Дону.
...А духов выкурить можно было по-другому. Зачем спешить? Можно было дождаться артнаводчиков, и гаубицы накрыли бы этот дом. Или танкистов - в этот дом можно было въехать на танке.
Ну, теперь-то что... Фиксе уже все равно. И Каюмовым. И всем.
Тамерлан и Кауфман!.. Пустые споры. Достаточно одного Фиксы, чтобы возненавидеть конкретных узбеков Каюмовых.
...Внизу уже донские степи? Облака, тени облаков на земле, какие-то реки... Вдруг засинела мощная жила. Так это Дон и есть. Распаханные необъятные поля. На берегах села в зеленых садах...
Перед
Привет из Баграма. Дыхание смерти на ваши крыши, в ваши окна. Мир вашему дому.
Через час уже снова летели, кажется, в Донецк. Или сначала в Элисту. Но, возможно, в Элисту прилетели еще до Ростова-на-Дону. Потом садились в других городах, посадок было много. Кто-то даже вел маршрутный лист, но где-то этот штурман высадился, остался вместе со своим грузом, а продолжить, подхватить "перо" никто не удосужился: зачем? кому это надо?..
Летели и ночью. Земля зловеще светила цепочками огней, словно гигантскими фосфоресцирующими скелетами. Над большими городами сияли мутные лужи света. Черная земля казалась бездонной, безмерной. Кому принадлежит ночь? Самолет тяжело гудел, раздвигая тьму крыльями с пульсирующими, бьющими алым светом, неиссякаемыми ранами, кропили пашню, лес, холм, сад, как будто иссеченные свинцом и осколками тела еще кипели молодой кровью. И тут-то Костелянец вспомнил из Хлебникова, из его "Воззвания Председателей земного шара", призыв к юношам: скачите и прячьтесь в пещеры и в глубь моря, если увидите где-нибудь государство... Но это было совсем не то, что он силился вызволить из забвения над Астраханью, - там его охватило некое другое чувство. Ну, как, наверное, у блудного сына или Одиссея - при виде Итаки. А ночью уже в глубине России, в небе, забывшем разрывы, из лабиринта вдруг выплыл этот призыв.
Сам Велимир, кстати, в Первую мировую удачно закосил, его, уже мобилизованного и отправленного на фронт в серой шинели, положили в психушку, подержали там и списали. Это он имел в виду, приглашая скакать и прятаться в пещерах и пучинах? А Гумилев, наоборот, любил скакать в другую сторону - навстречу пулям. И когда его привели на расстрел, курил с улыбкой последнюю папиросу у края ямы.
Костелянцу не был близок ни пацифист, ни воин. Он предпочел бы не прятаться в пещере, но и лезть вместо Фиксы не хотелось.
Этот полет казался нескончаемым.
И потому Костелянец растерялся, когда вдруг остался на аэродроме один возле деревянного ящика с синими буквами, а самолет, вовсе не похожий на катафалк, обычный грузовой самолет, транспортник, уже отрывался от взлетной полосы со свистом и оглушительным басовитым гудением. Он уходил дальше, в Белоруссию. И Костелянец внезапно почувствовал неодолимую тяжесть. До сих пор он лишь наблюдал, как со своей миссией уходили другие. Теперь это предстояло делать ему. Он покосился на ящик, и ему почудилось, что там никакого Фиксы нет. Возможно, это кто-то по обкурке видит сон. Братья Каюмовы. Ведь настигнет же их когда-то воспоминание о Фиксе? И захочется, чтобы ящик был пуст и набит песком, а Фикса был жив и улыбался бы, сверкал "золотым" зубом.
Но зачем тогда его, Костелянца, сюда прислали? И главное, как он согласился. Мог бы наотрез отказаться. Нет, но кому-то надо было. Или все-таки захотелось побывать дома?
Костелянец озирался, стоя на краю взлетной полосы. Рядом глухо серел досками саркофаг. Может, о нем забыли? Приняли самолет - проводили, - а зачем он приземлялся, запамятовали. Костелянец закурил. Он выкурил сигарету, вторую.
Аэродром был пуст. То есть здесь находились самолеты, два или три, вертолет, у кирпичного строения стояла машина - не грузовик, "уазик". Но людей нигде не было видно. Низко нависало серое небо в облаках, вдалеке зеленели какие-то деревья. Холодный ветер срывал флажок с металлической мачты. Иван Костелянец оглядывался, и ему по-настоящему было страшно. Здесь он никого не знал, кроме Фиксы...
Но теперь, восемь лет спустя, он возвращался сюда налегке. Поездом он ехал к Никитину.
2
Никитин проводил отпуск в деревне с женой и сыном. С Петрова дня он вставал рано, в кухне доставал из холодильника банку молока, отрезал черного хлеба, завтракал и, вынув из ржавого ведра косу с набухшим за ночь в воде клином, уходил по тропинке вдоль лип: мимо Французской могилы, мимо крошечного, заросшего ряской пруда с засохшим тополем над водой, мимо ободранной церкви в короне молодых берез и осинок - на школьную усадьбу. Здесь он косил. Этому делу он года два-три назад выучился и теперь немного гордился своим умением. Ему нравилось превращать хаотично стоящие травы в ровные валы и дорожки между ними со следами от ног на росе. Приятна была тихая боль в мышцах. Приятно было ощущать упругую податливость травы. И вдыхать ароматы лета.
По дороге прогоняли стадо, и деревня окончательно просыпалась, веселее брехали собаки, наперебой кричали петухи, заводились тракторы, переругивались бабы.
Солнце вставало выше. Роса долго держалась в густой траве - клеверах, перевитых мышиным горошком. Но косить уже было жарко. Еще немного поведя прибойную волну - так ему это представлялось: как будто бежит с шипением зеленая волна, срываясь с побелевшего от времени острого мыска косы, Никитин останавливался, неспешно наклонялся, брал пучок мокрой травы и вытирал изогнутое полотно, уже не боясь порезаться. Он ни разу не поранился об это свирепое лезвие и с шиком умел поправлять острие, шаркая обточенным бруском.