Возвышающий обман
Шрифт:
– Нет, не видел, – мрачно повторяет Бюнюэль.
Я рассказываю ему этот кусок. Говорю о потрясшем меня финале с цирковыми оркестрантами, выходящими все в белом.
– Ничего подобного, – поправляет Бюнюэль (к этому моменту мы выпили еще), – они в цирковых костюмах.
– Так вы ж не видели! – ловлю его на том, что он проболтался. Выходит, все-таки видел.
– Куски какие-то, кажется, видел, – заминает он щекотливый вопрос.
Я вел с ним студенческий разговор, был похож на теленка, резвящегося вокруг матерого буйвола. К этому времени у Бюнюэля уже открылось второе дыхание, он снял «Скромное очарование буржуазии».
…Он наливает еще по полстакана:
– Идем!
Заходим в спальню.
– Вот мой любимый художник. Когда мне хочется прогуляться, я беру бутылку виски или водки, сажусь вот на этот диван и смотрю вот на эту картину.
Только спустя время я понял, что он имел в виду. Но в память врезалось: продавленный диванчик, смятая пижама, кровать и над ней – огромный прекрасный Миро. Вот они какие, прогулки сюрреалиста – бесконечные путешествия в мире нерасшифровываемых образов, ошеломляющего цвета, пятен и красок.
Мне давно уже надо ехать. Внизу ждало такси. От стакана водки голова была тяжелой. На самолет «Аэрофлота» я успел.
БРУК
Питер Брук вошел в мою жизнь, когда я прочитал его книгу «Пустое пространство». На нее я ссылался по любому возможному поводу. Она поражала спокойствием, полной открытостью, мужеством говорить без забрала. Очень хотелось увидеть этого человека.
Приехав в Париж, позвонил ему. Вообще-то он говорит по-русски, но мы разговаривали по-французски. Он назначил мне встречу в кафе театра Буф дю Нор. Мелькала мыслишка, что все-таки это Брук, режиссер, первая величина мирового театра, сейчас мы с ним куда-то закатимся, может в хороший ресторан: на свои обедать в ресторане мне не по карману – пообедаем на его.
Встретились на углу в задрипанном парижском кафе. Табаком воняло – хоть нос затыкай. Заказали чай. Надежды на ресторан вмиг истаяли.
Очень хотелось посмотреть, как он работает. «Хорошо, – сказал он, – приходите. У меня через час репетиция начнется».
Так я оказался в театре Брука. Обшарпанные стены, разнокалиберные стулья – двух одинаковых нет. На сцене песок. Артисты сели в кружок, взялись за руки, замолчали. Я открыл от изумления рот: что это? Они просидели так минут пять, просто держась за руки, в кружке. Как мне потом объяснили, Брук пытается вводить артистов в творческое состояние через медитацию, через передачу энергии. Необычен был состав его труппы: французы, американцы, итальянцы, два китайца, и все (кто не французы) играют на каком-то ломаном французском. Было ощущение бродячего театра, семьи циркачей или чего-то в этом роде… Он работал тогда над «Кармен», но пели совсем не по-оперному – вполголоса. На сцене сидели три или четыре музыканта, актеры свои арии негромко напевали и потрясающе играли. Речитативы были важнее самой музыки. Музыка существовала лишь как дополнение к слову. Я был потрясен этим представлением: впервые мне воочию показали, как из оперы можно убрать всю оперность.
Брук – один из тех режиссеров, кто помог понять, как, не тронув текст, сделать его абсолютно театральным и в то же время остаться в пределах грубо земного – во тьме низких истин, не поднимаясь к возвышающему обману. На сцене была реальность, но в то же время это была театральная реальность. Его восьмичасовой спектакль (он шел два вечера) – «Махабхарата» – был чем-то фантастическим по простоте. Брук – один из немногих, кого постмодернизм не коснулся. Основы и первоисточники его театра там, где играют на ситаре, балалайке, гитаре -на инструментах, под которые поет самый простой человек. Он всегда искал в этом кругу. Его театр – это действительно театр наций. Там соединено все. Уже то хотя бы, что китаец может играть
В свои секреты он никого не пускал. Впрочем, может, и секретов никаких не было? Нет, пожалуй, все-таки были. Иначе зачем ассистентка в какой-то момент попросила: «А сейчас вам нужно уйти». Ее словами как бы сам Брук вежливо говорил: «Вот это мы вам показали. А дальше – закрыто. Для всех. Приходите на спектакль».
Конечно, он, как и любой режиссер, диктатор. В его театре – культ Брука. Так, думаю, и должно быть. Так и есть – у Стрелера, Питера Холла, Гарольда Принса.
Он надписал мне свою книжку, а много лет спустя позвонил после премьеры моей парижской «Чайки», сказал: «Это первый Чехов, которого я за последние пятнадцать лет видел». Услышать это от человека, перед которым искренне преклоняюсь, было для меня огромным счастьем.
ЛИВ
Читающим эту книгу, особенно людям меня знающим и, может быть, женщинам, которых я любил, наверное, покажется странным, что я не написал об очень многих, с кем мне было хорошо, интересно, кому я бесконечно благодарен или даже, напротив, на кого держу черный зуб. Действительно, это так. Но я не считаю эту книгу мемуарами: в ней я рассказываю, конечно, о себе, но не только о себе – еще и о других, и потому пишу прежде всего о тех, о ком, как мне кажется, интересно узнать тебе, мой читатель.
В начале 70-х я был целиком поглощен Ингмаром Бергманом. В те годы до нас довольно быстро доходили его последние фильмы – «Персона», «Крики и шепоты» В «Персоне» в паре с Биби Андерсон впервые снялась норвежка – Лив Ульман.
После этой картины, кстати, Бергман разошелся с Биби и женился на Лив Ульман.
Началось все с того, что я, с простуженными легкими, ходил по Ленинграду, температурил, бредил. Мне приснилась Лив Ульман. Я пошел на международный почтамт, сказал:
– Дайте мне телефон Лив Ульман.
Удивились, но позвонили в Осло. Там тоже не нашли телефон.
Я знал, что Ульман играет в Национальном театре, попросил соединить меня с театром. Удивились снова. Как-никак был 1974 год. В 1974-м люди у нас так себя не вели. Меня соединили.
– Мне Лив Ульман, – сказал я.
– Она на репетиции.
У меня захолонуло сердце – значит, дозвонился.
– А когда кончится репетиция?
– Поздно кончится. Звоните завтра.
Советскому человеку, вернее, бывшему советскому, внутри себя уже понимающему, что он не советский, но думающему, что об этом еще никто не знает, свойственно постоянно оглядываться. Помню, в начале 70-х у меня было свидание с Биби Андерсон в Ленинграде. Мы договорились встретиться у почтамта. Сам факт общения с иностранцем, тем более из «капиталистического окружения», в те годы уже был страшным криминалом. Я так боялся слежки, что прошел мимо нее почти как в плохих фильмах, прошептал на ходу: «Иди прямо по этой улице, не поворачивай». Перешел на другую сторону, мы прошли, наверное, километра три по разным сторонам, пока, наконец, не стало меньше народа и я поверил, что за нами не следят. Только после этого я решился подойти к ней, поцеловать руку, заговорить.
…На следующий день снова был на почтамте. Звонил я оттуда по простой причине. Из дома, из гостиницы звонок «просвечен». «Где надо» знают, кто звонил, кому звонил. А с переговорного пункта звонок анонимен, документы не спрашивают, называйся какой хочешь фамилией.
Я опять заказал Осло, Национальный театр, попросил Лив Ульман.
– Это говорит режиссер Кончаловский
– Очень приятно.
– Хочу с вами встретиться.
Это звучит очень несерьезно, но мне втемяшилось в голову, что, если Лив положит мне руки на голову, это меня вылечит, температура пройдет. Было приятно воображать невероятное, невозможное. И вдруг в телефонной трубке: