Время больших отрицаний
Шрифт:
«Мне Аля голову открутит. И не только…» — чуть не ответил Миша, но сразу спохватился; ответ «Но мы же ей не скажем». — можно было предвидеть. Сказал:
— Ну… я расскажу Анатолию Андреевичу, как это делается. Поделюсь опытом.
— Да-а? И все?.. — в дальней трубке звучало сплошное разочарование.
«Во бабы пошли! — крутил головой Панкратов, возвращаясь в зону, в башню, домой. — Но что же это было?..»
— Ты что невесел? — спросил Миша НетСурьеза, когда они вдвоем поднимались в лифте к себе уровень 7,5; отсыпаться. — Такое дело удалось, а ты не ликуешь. Даже не улыбнулся ни разу, я наблюдал.
— Сразу удалось, потому
— Всплывут, так разберемся. — Миша обнял его за худые плечи; к нему снова вернулось состояние счастливого изнеможения, будто после хорошей любви; в голове звонко и пусто, хотелось смеяться и плакать. — После такого дела мы с чем хошь разберемся. Слушай, это же поболе того, что делается во Вселенной: Творение Вещества!..
— Она его творит каждый цикл. Наверно, так же.
— Так ведь не в начале цикла и не где-то там и ковды, а в заданном месте в заданное время! Где мы захотели. Ты бога когда-нибудь видел?
— Не пришлось.
— Придешь к себе, посмотри в зеркало.
НетСурьез, наконец, слабо усмехнулся:
— Ну, это завтра, когда бриться буду. Сегодня я до ванной и не доберусь.
— Ничего, — проницательно заметил Миша. — Подопрет плечом, доведет до ванной, искупает и спать уложит…
— Кто?
— Ладно придуриваться-то — «кто». А то сам не знаешь. Наверняка ждет тебя сейчас Нина Николаевна… на что спорим?
Тот промолчал. Хорошо бы, чтоб в пустой комнате, бывшем кабинете, его ждала та, для которой он Иван. Просто Ваня.
Варфоломей Дормидонтович трясся в первом утреннем троллейбусе, пустом и холодном, к себе — верней, в квартиру Пеца — на Пушкинскую. Перед этим он все-таки сгулял в полумраке на речной мыс к занесенному снегом холмику с двумя пирамидками, постоял там, мысленно отчитался перед Вэ-Вэ и Корневым.
«Вот и произошел Контакт. Даже не то слово, он произошел еще в Таращанске. И не в том дело, что теперь область Контакта Вселенных расширилась, не считая в башни и Овечьего ущелья, только на полигоне она теперь — миллион с лихвой физических квадратных километров; и вещественных. Но он отныне — настоящий. Разумный».
Мутнел за замерзшими окнами поздний январский рассвет; вирисовывались в нем домики окраины и бетонные столбы.
«А ВсеМузыка означает, что мы замечены. Неразличимый Контакт был и до сей поры — обширней и мощнее различимого. Именно от него пришли сюда Иорданцев и Имярек Имярекович, Дусик Климов… да, пожалуй, и я — раньше их всех. Зашел к Валерьян Вениаминычу попить чайку. Люди с земными судьбами, но глобальными, а то и вселенскими идеями и знаниями. Да и Миша Панкратов с его Ловушками тоже, ведь с них все пошло. Но коли так… коли так!.. — у Любарского вдруг дух перехватило от блистательного завершения этой мысли. — Коли так, раз все ОТТУДА, то наши дела и действия равновелики с Дрейом М31! А!.. Рубите мне голову, равновелики. Да может быть, и тот мой сумесшедший полет из Овечьего, обезьяньи прыжки по этажам с ломом наперевес — тоже.
…тот страшный Контакт, коий я, как сумел, предотвратил, мог исполниться. Мог. Вполне. По-дурному. Допуская Вселенский Ум, мы тем самым допускаем и возможную ВсеДурь, Вселенскую Глупость — в заглавных буквах в силу ее масштабов. Как и у людей. Одно без другого не бывает, это как свет и тень.
…далее во Вселенной в этом
И он подмигнул вверх. Давно Любарскому не было так покойно и уютно, как сейчас — в промерзшем и тряском троллейбусе.
«От смерти Корнева и Пеца, от разрушительного Шаротряса, от начала моего директорства минуло три с половиной месяца, 15 недель. Это по земному счету. Даже по счету для „верхних“ НИИвцев со средним К12 тоже не так и много, три годика. А произошло… мы сделали? — столько, сколько не втиснешь и в геологическую эру. Мы сделали? Ой ли! С такой легкостью все давалось. А если что и не выходило, ошибались — то именно так, чтобы раззадориться на еще более крупное. Вот и Дробление это — после моего жуткого открытия на дискете и полета. Как-то оно все волново: то вниз, то вверх. Как в старой песне:
Судьба играет человеком,она изменщица всегда:то вознесет его высоко,то бросит в бездну без стыда.А ведь тут не человеком играет Вселенная-судьба, мирами…»
Любарский откинулся к спинке сиденья. «Ясно, что далее развернутся еще более крупные дела и события. И драматические — для нас, малых. При таком ВсеРазмахе от этого не увернешься… Жаль, конечно, обидно. Постой, но почему — обидно? Почему не обидно быть крохотными тельцами на глиняном шарике в космической пустоте — а вот быть частью чего-то… или Кого-то? — несравнимо более мощного, огромно-мудрого, цельного, ему, понимаете ли, обидно! Мы-ста. Я-ста. Пусть даже обдирая себе бока местными драмами».
Варфоломей Дормидонтович улыбнулся. Он с удовольствием чувствовал, что освобождается. Утратил для него драматизм и философский накал вопрос: мы это делаем, или с нами делается? Ясно стало, что и то, и другое, и так, и эдак. Так было и будет. Главное, делать свое, делать крупно — и чтоб получалось.
«Если пространство — разумно-одухотворенное тело Вселенной, если время разумное действие Ее, то что в нем разумные мы? Неужто мошки!..»
А что же Вселенная, о которой все помыслы: верхних НИИвцев, галактик, К-глобул… и даже автора? Из-за которой все страсти и драмы.
Она танцует вальс.
В нем даже вспышки сверхновых — а где-то и квазаров, столкновения галактик — это литавровый удар tutti, после которого мелодия оркестра взмывает в небо, и хочется только кружиться, кружиться.
— Я не обеспокоил вас, дорогая?
— Ах, нет, что вы!..
Вселенная танцует вальс.
…где-то это шопеновский вальс тонкой души, вальс для фортепиано в исполнении великих мастеров; где-то немецкий медноголосый примитив с тявком альтов и похрюкиваньем тубы, где-то под аккордеон, под трехрядку из звездных клавиш — но все равно: вальс! вальс! вальс!.. Танец, в коем все кружится, все кружатся, грациозно покачиваются… В нем все иррационально, беспечно и мудро.