Время Ф
Шрифт:
… во время осады Кольберга захватили торговые суда… Добыча!
… 1760 год. Берлин сдается международному авантюристу на русской службе, двойному агенту, соблазнителю и похитителю миллионерской дочки, человеку отчаянной храбрости графу Готтлобу фон Тотлебену. И за каким, спрашивается, лешим сдался Тотлебену этот Берлин? Через три дня вернули прусакам. Да нам ваши берлины даром не нужны, подавитесь! «Но только это все не то, - подумал Блюм, - я бы за одного Скобельцина дал сейчас трех Тотлебенов и два Берлина с Потсдамом».
Дальше. Адам Чарторыйский, почетный пленник при императорском дворе. Ага. Записки Чарторыйского. Список бумаг, привезенных князем. Анекдоты из польской жизни. Истории времен Семилетней войны. История мичмана Скобельцина,
На следующий день Митя Блюм вместе с деканом факультета полезных убийств любезнейшим Станиславом Кржевичем сидел в архиве на Пироговке. В архиве было тепло натоплено. Что чувствовалось. Потому как они замерзли, пока шли от метро «Фрунзенская» по Хользуновскому, мимо отделения танатологии.
Ковровая мягкая тишина, запах книг и бумаги. Раскопки. Вот. Удача. Так… ничего не понятно… «Тягловою силою имея пятнадцать волов и четырнадцать лошадей усиленными переходами десантный экипаж Скобельцина выдвинулся из-под Кольберга по старой Кёслинской дороге. Имея в рассуждении к исходу ноября достичь Ольховитца, учредить редут на высокой части предместья. Лейтенантом Скобельциным приказано было шуваловские пушки и протчий нужный припас с судна снять, остальные же тяготы, к депласименту невозможные, истребить». С какого судна? Не ясно. Так. Перечисление обозных ценностей. Он что, переписывал судовой журнал? «Бухта каната дюймового в осьмнаднать сажен. Ящики пороховые… пенька пыжовая. Пули мушкетные. Топоры, пилы, вармейки… Что за «вармейки»? Гвозди пудами. Зачем? Холщевое полотно парусное… Мука ржаная. Восемьдесят девять тысяч пятьсот тридцать шесть талеров серебром… В карты что ли выиграли? Это же… это много. Это много! Это тонна, а то и больше. Золотая шпага маиора Хвостовскаго. А сам маиор? Наверное, убит. Шпагу храним. Так. Картечь». Понятно, раз уж пушки шуваловские, то картечь нужна. Вот: «Лейтенант Скобелцин, сын его мичман Ефрем Скобелцин, фон Штотс – корабельный лекарь, матросы». Понятно. Мало-мальски понятно. А мы тут при чем?
Все это время декан факультета полезных убийств Станислав Кржевич сидел немного развалясь, уютно поеживался в своем толстом свитере a la geolog, читал невнимательно и косил глазом на архивариусную деву, которая с точки зрения Блюма не стоила того. И вот во время очередного быстрого бесшумного прохода мимо их стола этого юного чудо-пончика в сером архивном халатике, под которым что-то так мастерски подрагивало… Вот тут пан Кржевич сделал стойку, как делает стойку охотничья собака. Но дева-пончик была тут ни при чем. Кржевич коршуном кинулся на очередной архивный лист, впился в него и не выпускал несколько минут. Халатик, удаляясь между рядами столов, капризно дернул кругленьким плечиком и более уже не показывался. Блюм вопросительно смотрел на декана. Кржевич слился с текстом и отсутствовал.
— Они расстреляли мичмана, — наконец проговорил он, — расстреляли мичмана Скобельцина к чертовой матери.
— Едрёна Матрёна, — сказал Митя, — погодите… при Елизавете смертная казнь была отменена.
— Так это же армия… война к тому же. И вообще дело чести.
— Мичмана расстрелять — дело чести?
— Его батюшка так посчитал. Вот смотрите: мичман назначается в дежурство. Ему подчиняются дневальные и патрули. Вся охрана батареи и редута. Ночью неприятель учиняет диверсию. Патрули неизвестно где, дневальные, естественно, спят. Мичмана нет на месте. Потери: шесть человек. Четыре матроса убиты: Агапов, Данилка Иванов, Сковорода и Семигулин, двое исчезают: Воробьев и Кузищев; похищены, пропали без вести, взяты в плен. Пороховые погреба взорваны, припас разграблен, деньги похищены пруссаками. Ночная
— Ночная атака кавалерии??? Очень романтично. При луне? Али при зажжённых факелах?
— Романтично другое: где, по-вашему, был ночью мичман?
— Ах, не спрашивайте…
— Точно так. Он был у дочки пана Джевинского.
— Неужели в объятиях?
— Ну, почему. Он мог ей читать стихи:
Прости, моя любезная, мой свет, прости, Мне сказано назавтрее в поход ийти; Не ведомо мне то, увижусь ли с тобой, Ин ты хотя в последний раз побудь со мной.— А в объятиях нельзя читывать стихи?
— Не достает воображения сию декламацию… мы отвлеклись.
— Значит расстреляли?
— Да. Товьсь! Пли! И готово. Не всё там у них так гладко получилось, — Кржевич замялся, — но угрохали-таки насилу несчастного мичмана Ефрема Скобельцина, царствие ему небесное.
— То есть, родной его батюшка счел неприличным оставлять сына в живых, коли он так провинился?
— Что-то вроде того.
— Это всё?
— Надо искать дальше. Больше тут ничего нет.
Они отправились рыться в каталогах. Заказывали себе какие-то коробки и папки с документами, но всё это было мимо и зря.
Летописец по имени Нестор Отсидел себе мягкое место…Они ушли в буфет, выдвигая фантастические идеи поиска. Вернулись к каталогам. Поспрашивали у служителей архива. Те кивали головами, советовали всяк по-своему, выказывая эрудицию и желание помочь. Но дело не сдвинулось. А потом к ним подошел молодой человек в сером костюме. Молодой человек был приветлив, но сдержан. Не представился. И речь повел так как-то между прочим, что мол, зачем вам всё это? Ну, для чего? Тоже мне, тема… Вот, хоть бы Елисаветинский переворот — вот это да! Братья Шуваловы. Иван Антонович. Миних. Вот это интересно. При этом молодой человек время от времени озарял лицо улыбкой, подобно тому, как в ночном небе расцветают салютные залпы. Иногда эти светозарные залпы не попадали в тему его слов. То есть он читал когда-то, вероятно, что люди при разговоре улыбаются, или его так учили… Брат ордена Иисуса Станислав Кржевич выслушал всё очень внимательно, поблагодарил, пожал руку. Они с Митей покинули архив.
— ? — молча спросил Блюм.
— Оно самое, — подтвердил Кржевич.
… Девять дней в Торжке отмечали неожиданно чинно. Всё очень прилично. Разве что толстая девочка страдала теперь метеоризмом, а так всё очень сдержанно: скромно и печально. Это совпадало с настроением Мити, который после истории с дядькой не знал как вести себя. Приглядывался к Гане, ничего не спрашивал, рук не тянул. Всё строго «здрассьте-пожалуйста-будьте-так-добры». Ганя была красива, а Кирилл Сергеевич был в Москве в бинтах с переломанными ребрами. Ганин папочка на поминки не явился, как и на похороны. Что за гусь? Кто они такие, с цирковым «Москвичом», с интригами, подлостью? «Наверное, исключительные гады,» — думал Блюм, не в силах отвести взгляда от Энгельгардт.
Сидели, тихо вспоминали Марию Аполлинарьевну. Соленые огурчики, капуста квашеная, грибочки. Вот-вот должна была поспеть отварная картошка. Всё просто, по-домашнему. Селедка, лук колечками, колбаса, студень с хреном. На подоконниках герани, за окнами тишина, часы на стене тикают. Кот трется под столом об ноги. Бах!
– хлопает входная дверь вдалеке. Крик. Громко. Из сеней.
— Суки! Жопы греете? В тепле сидите! Андрей, водки! — старушечий голос, – что, суки, не ждали? Страшно? А-ааа! Зассали??? Где водка, черт дери? Укушу! — Фея Карабосс вваливается в комнату. Она вся измазана землей. Лиловые пятна пунша по подолу. В волосах комья мерзлой глины. Руки изодраны в кровь. Рожа синяя. За ухом пластмассовая роза. Берет рюмку.