Время московское
Шрифт:
– Заходи, - сказал он, отворяя дверь шире.
Медведь обтер все четыре лапы, осторожно вошел в шалаш и прижался к печке. Ему, его отуманенному мозгу, показалось, что он совсем еще маленький медвежонок, что он... в своей родной берлоге, и что сбоку его греет большая теплая мама! Он даже губами зачмокал, как когда-то в далеком детстве.
На другой день медведь проснулся. Увидел, что ни в какой он не в берлоге. И рядом не мама, а ненавистный Федоров! Вскочил, загремел когтями по полу, зарычал и ощетинился! Но Федоров не испугался. Он сидел за столом и протяжно
Так они и подружились, медведь остался жить в шалаше. Днем они ходили по лесу, собирали дрова, пригибали для зайцев осинки, отпугивали волков, росомах, и скоро на их пустынную гору перебрались почти все зайчишки и косули - все те, кто терпит голод и обиду в других краях тайги.
Вечерами Федоров курил мох и думал свои бесконечные думы; а медведь умывался и жевал пихтовую веточку - от этого его зубы побелели и совсем перестали болеть.
А скоро пришла весна, и жить стало еще веселее! Из подсохшей земли здесь и там зелеными иглами выглянула трава; на ветках деревьев набухли и лопнули почки, запестрели цветы...
И вот однажды с мешком молодой черемши сквозь бурелом медведь возвращался из тайги домой. На полянке у шалаша он услышал знакомые страшные звуки: бу-бу-бу-бу... бу-бу-бу...
– громкую речь многих людей! Лег на живот, подполз к опушке леса и увидел, что Федоров... уходит!! Уходит с какими-то людьми, красиво, одинаково одетыми: в блестящих пуговицах, с золотыми заплатами на плечах. Громогласная женщина в ярком, точно склеенном из осенних листьев, платье тянула его друга за рукав, а он, заворачивая худую шею, все оглядывался назад и вдруг увидел его! Медведь застонал и уж готов был выскочить - но Федоров закрыл лицо руками и не... позвал его! Он уходил с людьми, по которым так скучал!
Медведю защипало глаза и сдавило грудь. "Вернется еще!" - успокоил он себя. Поднялся с земли, отряхнул с шерсти листики, перебросил мешок с черемшой на другое плечо и вошел в шалаш.
Весь день, весь вечер и всю ночь просидел он неподвижно на скамейке, ожидая друга, - но друг не возвращался. К утру Мишка выучился говорить "Федоров". Вышел наружу, все бродил по лесу и ревел диким голосом: "Федоров! Федоров!" Но испугался, что друг может вернуться в шалаш и, не найдя его дома, уйдет опять к людям, - со всех ног бросился обратно. Друга дома не было...
Долго сидел Мишка неподвижно, изо всех сил прислушиваясь: не треснет ли где сучок? Он уже не кричал, а только чуть слышно шептал: "Федоров, Федоров" - и упрек, и мольба слышались в его шепоте.
Великая суббота
В последнее время дед Никита все чаще начал прихварывать: то одно, то другое - износился. И вот приснилось ему, будто он умер. Лежит с подвязанными руками в белой рубахе на койке. Голосят старухи. Пахнет пихтой. На столе, на полотенцах, разложены крашеные яички, стоят куличи - Пасха!
Проснулся
...Пришел последний день страстной недели, великоденная суббота, и дед Никита с утра тяжело занемог. Весь день он тихо пролежал на железной кровати, сложив руки на груди.
Внук Никитка несколько раз молча подходил к нему и, склонив голову, смотрел с придирчивым осуждением. Поведение деда вызывало в нем недоумение и протест. Усевшись в красном углу под образами, Никитка сначала чуть слышно, а потом все громче и громче запел:
Наверх вы, товарищи, все по местам!
Последний пар-рад наступа-ает!
Дед молчал.
Видя это, Никитка поставил табурет на табурет, долго крутил что-то за иконой, наконец оторвал пихтовые лапки и бросил их на пол.
Дед, вытянувшись и выпучив глаза в потолок, терпел, не желая грешить перед смертью.
Никитка залез на печь и, решив, что за лапки из-за божнички все равно "мало не будет", пустился на крайнее средство: наскреб со спичек в трубку старого ключа серы - оглушительно бабахнул!
– Ни-кит-ка!
– простонал дед беззубым ртом.
– Чё, деда?
– весело отозвался внук, но, не дождавшись ответа, опять зарядил ключ и "ахнул" так, что куры во дворе кинулись врассыпную.
Дед Никита подтянул ноги и приподнялся на локтях:
– Отец придет, я ведь все расскажу!
– Рассказывай, - поддержал внук, соскребая в ключ серу.
– Совесть-то у тебя есть или уж совсем нету?
– А ты зачем умираешь?
– съязвил Никитка.
– Не твое дело.
Внук зажмурился и, отвернув голову в сторону, пальнул опять.
– Никитка! Я те вот...
– Не достанешь!
– подпрыгнул тот, показывая язык и прячась за трубу.
Дед Никита не выдержал, спустил с кровати отяжелевшие ноги, обулся, запахнулся в полушубок, нахлобучил шапку и вышел на улицу, от греха подальше. Во дворе пахло свежим бельем, пихтовым лапником. По талому снегу поперек двора, высоко поднимая лапки, шел кот.
Дед Никита смел остатки крупяного льдистого снега с плахи, сел, уместив на батожок щетинистый подбородок. Через дорогу, перед кузницей, в чистом лоскуте слежавшегося снега, упруго взбрыкивая ногами, переваливаясь с боку на бок через спину, катался молодой конек.
– Эко добришше, - прошептал Никита, и на глаза ему навернулись слезы. Вот и пожил!.. Повидал...
– и только взгрустнул было о том, что видит все это в последний раз, как от Черешковых вывернул дед Петро. Неловко надетая шапка и распахнутый полушубок говорили о том, что он уже отметил скорое Воскресение Спасителя.
– Здорово были, Никита Ильич!
– прокричал он, останавливаясь на виляющих ногах.
– Драстуй-ка, - отозвался дед Никита смиренно, - уже веселай?
– Кто пьян да умен - два угодья в ем!
– беззаботно, с проглядывающим презрением "пьющего" человека к непьющему ответил дед Петро и устроился рядом.