Время покупать черные перстни
Шрифт:
А так едут по утрам в автобусе с морозно-опаленными, усталыми, но счастливыми лицами, в ненашенской прочности кроя одежде. Да билет им, бедолагам, взять пока не на что: меняют у пассажиров на загранично расцвеченные пачки сигарет, колготки, косметику или у детишек на жвачку.
Дом мой стоит на взгорке, в ложбинке между двумя горушками. Сверху видны домики поселка за дорогой, многие зимой пустуют, живут только летом. Местность эта и называется Интернат, потому как там дальше, за вымерзшей речушкой, Интернат — он и есть. Напротив — дом Марьи Ивановны, где беру самую вкусную земную воду из колодца. У них веселая собачка Тимка, чрезвычайно плодовитая кошечка Мур, еще дополнительно собака-овчарка, дедушка Аркадий и два мотоцикла. Напротив живет семья, да они
А левее, там живет княгиня Ольга в ладном, как крепенький моховой груздочек, доме. У княгини Ольги двое ребятишек: один — в детский сад, другой — в школу.
Княгиня Ольга теплит жизнь в старухе-маме. Летом та еще гоношится по двору, по хозяйству, а зимой носа не кажет — тяжко, видать.
Княгиня Ольга носит в сумочке нунчаки: неведомые палочки, отполированные теплыми ладонями веков, соединенные в торец, как две судьбы, сыромятной жилкой — древнее оружие тибетских монахов-странников. Она владеет ими по тайной схеме полустертой татуировки иероглифов, и надо полагать, в совершенстве. Когда мы, печальные жители Верхней Березовки, поддерживая друг друга, взбираемся в наш любимый автобус, замечаю я прибавление хмурых мужиков то с подвязанной челюстью, то со съехавшим набок носом, то с замороженным динозавром бинтованной руки на темляке… — знаю, чьих драгоценных рук это дело.
Княгиня Ольга игнорирует автобус, она идет до городского маршрута пешком. Я думаю, в том она обретает чистую радость, тогда как мы все, перепутавшись биополями, сплющиваем себе грудные клетки и задыхаемся от перегара вчерашнего завоза местного розлива в поселковую точку.
Княгиня Ольга смотрит в синий чай крепко заваренного неба, едва забеленного стылым молоком нарождающегося дня из холодильника ночи, она выходит голая на снег — она будет облита двумя ведрами рассеянного серебра лунного света!
Ведро едет вверх тяжеловесным составом, и вслед за рычаговым движением рук перетекают смуглые голыши анатомического атласа мышц… — миг — вибрирует эквилибристом знобящая тяжесть неба, всех просторных снегов, растворенные сахарки улыбчивых звезд и вот — она вознесется, вертикально отлита в столбе разбившихся складок хрустального плаща, закипевшего вокруг тела туманом алмазов и брызг! Я вижу ее в упор (Я хожу в это время тропкой между оград к щиту-распределителю включать опостылевшее электричество) — она не замечает ничего из нашего мира.
…о, Осанна! Аллилуйя! Богиня Кали! — ракета в огне заклубившихся звезд и рептилий, такая же палочка нунчака темной полировки столетий!.. Впередсмотрящая на носу викингового яла, островной дозор Пасхи, детские рисунки марсиан, русалочья морочь Полесья, хронопы с надейками, тополиная вера старообрядцев… все гремит вокруг жестью ритуально вниз брошенных ведер, пока бегу запинаясь в мозгу и полах овчинной дохи к спасительной твердолобости Правительственного ковчега.
Так было в первый раз и потом — я привык к интернатовским странным порядкам: накинул крючок на дверь, свел на нет бесхозяйственность мелкокалиберного оружья, густо наложив лоск и глянец швейцарской смазки «Жилетт», намагнитил ствол, направил у сведущих в дремучести убойного дела людей целевик, надпилил браконьерским крестом оконечники пуль для подспудного разрывного действа. Верно выбрал мой глаз сферическое черно-кружье мишени в мелькании ушных впадин городских волков — лесных собак, разбойным наметом обложивших пограничье моих владений, сторожко тюкала моя винтовочка, пластая дьявольские тени, рвущие серую пену кровавых снегов. Крался мимо декабрь и январь, все дезертиры и перебежчики, ветер-поземщик да мороз-ледостав, окружающий Космос, топили унылые печи.
Она прибегала ко мне темно в шубейке с заячьими лапками на монограмке рубашки ночи — на ней лица не было! Ей нужны были медикаменты, много медикаментов, жаропонижающее и перевязочный материал. Я сыскал по сусекам — мало ли за какой надобностью в нашем кромешном царстве, — отдал что было. В их доме виднелось косноязычное
К чему такая напасть? Неуверенно позвал хозяев в сумрак осыпающихся подозрительностью окон и углов, отставил и шагнул за китайскую ширму с тихо улыбающимися павлинами — там была малая комнатка, там я увидел его: он будто спал, разомкнувшись безумным страдальческим знаком, весь простреленный вдоль и поперек, с приставленным тяжеловесным рельсом забинтованной руки. Другая, вороненая и гибкая, кисть теребила на африканской ворсистости покрывала запечатанный конверт маузера.
АХ, ЭТО ВЫ, ВЛАДИМИР ОСКАРОВИЧ?! — зимний убийца Восточной Сибири, мой давний знакомец с запавших с детства иллюстраций Верейского к «Тихому Дону», картины Иогансона «Допрос коммунистов»… — как не помнить мне звериную кардиограмму этих вот рук на острие осциллографа кавалерийской пики, отчеркнувшей тонкое деревце моего позвоночника, меня, загнанного волчару тысяча девятьсот осьмнадцатого года, в набрякшей кровью и смертно забродившим вином, идиотски прыгающей шинели, посреди кудлатых полей всех гражданских войн?..
Я все сразу признал, упомнив: серебряшки казачьего седла с истертой сиделицей, оплетье шпор на перчатково-смятых сапогах, банановую вязку гранат, перепутье патронных железных дорог, лунную полосочку сабельки с витым знаменным темляком и, уж конечно, подлюку-мундир в крестах и нашивках — ныне устало распятый на пластмассовых плечиках…
А голова-то его зажата коленными чашечками стереонаушников, змейка провода бежит и путается в стеклянных нитях бороды к велосипедным катушкам магнитофона.
Лицо — медная маска Будды — пробито синими электроразрядами глаз — он видит меня, он коверкает ржавую жесть замогильных слов, жамкает неподъемную грушу маузера! Раскалываются, сползая с раздерганной головы наушники, и по всей Африке покрывала, лиственничным плахам пола раскатываются медные колесики «…Боже, Царя храни».
Я вырываюсь из подлого скрада, я рву на себе синюю паутину снов и сомнений, — княгиня Ольга прянет вдаль с какой-то бадейкой входя — вся голубая с мороза. Но прибил лекарственную пригоршнь на желтушной столешнице Каиновой печатью, пробил все заросли дверей и, замотав вокруг горла душный шарф темноты и метели пошел, да! — пошел в свою бренную юдоль электричества и сигнализации, а ветер железной скребницей выцарапывал мне слезы гражданских войн, невыплаканные из-за той окаянной погибели… Ладно! Буду разводить сухой спирт, вспарывать жестянки финских консервированных блинов, ковырять штык-ножом духмяную замороженность брикетов черной икры из Правительственных погребков! Натоплю баньку — золотое ядрышко, — созову всех странниц перехожих, богомолок, пионерских вожатых, массовиц-затейниц, колдуний… — пусть ночь взовьется синими кострами их юбок, галстуков, мешков для бега — раскрошись, моя грусть, перестуком их каблучков, кроссовок, копытцев! Побегу на танцы в дом отдыха «Учитель», винторез и шапчонку сдам в гардероб, отыму трофейный аккордеон у калеки-ветерана Афганской войны — отломаю всем на удивленье лед-зеппелиновскую «Лестницу на небеса…» — вот они у меня попляшут! Шугану партизан с Баргузинского тракта, загоню их в дикие распадки; поставлю заслоны инопланетному произволу на дорогах; постреляю изоляторы на ЛЭП — отомкну жителей печали от любимой программы «Итальянский язык, 14-й год обучения»; проведу общественный рейд по автобусам — выброшу всех диверсантов-безбилетников: не шастай где попало!..