Время прибытия
Шрифт:
Из армии я написал жене Наталье более ста писем и когда-нибудь их издам. А сколько еще было писем друзьям, родным, учителям, собратьям по поэтическому поприщу, редакторам! Такой эпистолярной насыщенности у меня никогда больше не случалось. Зато я понял, почему у классиков дотелефонной эпохи две трети собрания сочинений занимают письма. Но времена меняются стремительно, и я с ужасом думаю о наследии нынешних литераторов, если они додумаются включать в собрания сочинений свою интернет-трепотню!
Последнюю открытку, в которой я сам себя сердечно поздравлял с окончанием военной службы, я бросил в ящик в Дальгове в день отправки домой и получил от себя письмо через неделю уже в Москве, будучи опьяняюще гражданским человеком:
ПораВ Москву я привез почти сто новых стихотворений. Многие из них заинтересовали литературные издания, и меня начали охотно печатать. Поэтов, сочиняющих искренние стихи об армии, в ту пору было уже мало, патриотизм выходил из моды. Кроме того, я привез из армии горячее желание писать прозу и в 1979 году начал засел за повесть, которая сначала называлась «Не грусти, салага!». На сборном пункте во Франкфурте-на-Одере по радио без конца крутили жалобную, в духе еще не народившегося «Ласкового мая», песенку:
Не грусти, салага!Срок отслужишь свой,Так же, как и я,Поедешь ты домой.В дальние края, в дальние краяЕдут, едут парни-дембеля…Начиналась будущая повесть вполне документально: «…У нашего замполита – литературная фамилия. Булгаков…» Это была чистая правда. Следы неумелой документальности, когда молодой литератор только учится отрываться от земли и парить в художественном пространстве, сохранились и в окончательном варианте. Реальный майор Гудов превратился в Дугова, а подлинный взводный лейтенант Оленич – в очкарика Косулича. Прапорщик Высовень служил в полку на самом деле, и рука моя не поднялась, чтобы переиначить замечательную фамилию! Позже главпуровские блюстители обвиняли меня: мол, чтобы унизить советских офицеров, наглый автор понапридумывал смешных фамилий. А я почти ничего не придумывал.
Но по мере работы над повестью бес художественности все более овладевал мной. Прототипы, сгущаясь, становились образами, воспоминания о собственных армейских мытарствах обрастали приметами чужих судеб и подсмотренными подробностями, превращались в историю старослужащего Кормашова. Я не оговорился: главному герою я поначалу дал имя студента, ходившего в литобъединение, которое я вел в пединституте. Мне нравилось, что в этой фамилии брезжит купринский Ромашов. Потом выяснилось, что в «Юности» уже выходила повесть о моряках «Не грусти, салага!», и я, недолго думая, назвал свое почти законченное детище «Сто дней до приказа», со значением присовокупив – «Солдатская повесть». Мол, раньше армию воспринимали глазами политработников, начитавшихся «Красной звезды», а я даю вам честную картину, увиденную со второго яруса казарменных коек!
Надо ли объяснять, что моя солдатская повесть не укладывалась в тогдашний канон «воениздатовской прозы». Возможно, вырасти я в среде московской научно-чиновной интеллигенции с ее утробным западничеством и диссидентскими комплексами, я передал бы эту явно «чуждую» вещь на Запад – и моя жизнь сложилась бы совсем по-другому. Но я, повторюсь, был настоящим советским человеком, верящим в конечную справедливость системы, а потому простодушно принялся носить повесть по журналам – «Юность», «Знамя», «Дружба народов», «Новый мир», «Наш современник»… Сотрудники этих изданий, люди чрезвычайно инакомыслящие, смотрели на меня как на придурка, нарушившего всеобщее благочиние неприличной выходкой. То, о чем они шептались на кухнях ведомственных домов и на верандах казенных дач, я не только вывалил на бумагу, но и еще (вместо того чтобы ограничиться тихими «самиздатовскими» радостями) притащил в советский журнал. Ну не идиот?!
Помню, заведующая отделом
Понятно, рукопись довольно быстро переправили куда следует и оттуда сразу наябедничали в Союз писателей, членом которого я уже тогда стал, выпустив две книги стихов. Откуда следует позвонили секретарю по прозе Московской писательской организации Стаднюку, автору знаменитого «Максима Перепелицы».
– Иван Фотиевич, – спросили оттуда, – что это у тебя за диссидент такой завелся, армию очерняет?
– Какой еще диссидент?
– Поляков…
– Юра?
– Да, Юрий Михайлович.
– Ну какой он диссидент? – засмеялся Фотиевич. – Он секретарь нашей комсомольской организации. Хороший парень. О фронтовой поэзии пишет…
Действительно, в те годы я занимался исследованиями фронтовой поэзии, особенно – творчества Георгия Суворова, погибшего в 1944-м при прорыве Ленинградской блокады. В 1981-м я защитил кандидатскую диссертацию на эту тему, а в 1983-м выпустил книжку «Между двумя морями» – о стихах и судьбе Суворова. В отличие от иных моих коллег по литературному цеху, я совершенно не стыжусь того, что сочинял и издавал при советской власти. Фронтовую поэзию я горячо любил и писал о ней от всего сердца. Полагаю, многие советские литераторы, спешно перепрофилировавшиеся в антисоветских, недолюбливают прежние времена еще и за свою былую корыстную неискренность, приспособленчество. А ведь поздняя советская власть не требовала от деятеля культуры неискренности, наоборот, искала сочувствия и с радостной доверчивостью относилась к любым демонстрациям лояльности. Потом, увы, с изумлением увидела, как творческая интеллигенция мгновенно, будто по флотской команде «все вдруг», от нее отвернулась. Между прочим, такую же ошибку в отношении биологических либералов, ради выгоды прикидывающихся патриотами, совершает нынешняя власть. Я не желал бы ей пережить сокрушительное разочарование, какое выпало на долю ее предшественникам у штурвала державы. Как пелось в советском шлягере – «Эй, не спи у руля!».
Вскоре меня начали приглашать в инстанции. На беседы. В ГлавПУР, ЦК ВЛКСМ, ЦК КПСС, КГБ… Успокойтесь, ничего страшного со мной там не делали. Войновичу за «Чонкина», возможно, и загоняли под ногти иголки, а со мной только разговаривали, общались неглупые люди, разбиравшиеся в проблемах тогдашней армии гораздо лучше, чем я. Никто, представьте, на меня не кричал, не угрожал, не выпытывал, направив в лицо резкий свет, на кого я работаю и сколько серебреников получил за предательство. Мне спокойно объясняли, что публикация повести в таком виде может принести Отечеству вред, и рекомендовали, используя отпущенные мне природой способности, написать об армии иначе, добрей, возвышенней, что будет, конечно же, отмечено и благотворно отразится на моей литературной карьере. Правда, однажды пригрозили репрессиями.
– Знаете, а давайте-ка мы вас, чтобы вы получше узнали реальную жизнь армии, призовем на сборы офицеров запаса! Как?
– Так я же рядовой…
– В самом деле? Очень жаль…
Кстати, многие из моих чиновных собеседников, вздыхая, говорили: будь их воля, они напечатали бы повесть, но военная цензура не пропустит. Тогда ходил характерный анекдот: на цензуру упала атомная бомба – не пропустили… Был и такой забавный случай. Один главпуровский генерал сказал мне, что не все Поляковы так безответственно относятся к армии. Есть еще один Юрий Поляков, написавший очень добрую и романтичную книгу о Георгии Суворове.