Время секонд хэнд
Шрифт:
Но мы выжили! Выжили… И страна выжила! А что мы знаем о душе? Только то, что она есть. Я… мои друзья… у нас все нормально… У одного – строительная фирма, у другого – продуктовый магазинчик – сыр, мясо, колбасы, третий мебелью торгует. У кого-то капитал за границей, у кого-то дом на Кипре. Один – бывший кандидат наук, второй – инженер. Умные, образованные люди. Это в газетах рисуют «нового русского» с золотой цепью килограммов на десять, в машине у него бампер золотой, а колеса серебряные. Фольклор! В успешном бизнесе есть все кто угодно, только не дураки. Ну вот, мы соберемся… Приносим дорогой коньяк, но пьем водку. Пьем водку и под утро пьяные обнимаемся и орем комсомольские песни: «Комсомольцы – добровольцы… / Мы сильны нашей верною дружбой…». Вспоминаем, как студентами ездили «на картошку» и смешные случаи из армейской жизни. Вспоминаем, короче, советское время. Понимаете? А кончаются разговоры всегда так: «Беспредел сегодня. Сталин нам нужен». Хотя у нас, говорю вам, все хорошо. Что это? Взять меня… Для меня седьмое ноября – праздник. Я праздную что-то великое. Мне его жалко, даже очень жалко. Если по правде… С одной стороны, ностальгия, а с другой стороны, страх. Все хотят уехать, свалить из страны. Заработать «бабки» – и свалить. А наши дети? Все мечтают выучиться на бухгалтеров. А спросите у них о Сталине… Напрочь отрубило! Приблизительное представление… Я дал сыну почитать Солженицына – он все время смеялся. Слышу! – смеется. Для него обвинение, что человек был агентом трех разведок, уже смешно. «Папа… Ни одного грамотного следователя, в каждом слове – орфографическая ошибка. Даже слово расстрелять они пишут неправильно…» Он никогда не поймет меня и мою мать, потому что он ни одного дня не жил в советской стране. Я… и мой сын… и моя мать… Мы все живем в разных странах, хотя все это – Россия. Но мы чудовищно друг с другом
…Социализм – это алхимия. Алхимическая идея. Летели вперед, а приехали неизвестно куда. «К кому обратиться, чтобы вступить в коммунистическую партию?» – «К психиатру». А им… нашим родителям… моей матери… хочется услышать, что они прожили большую и не бездарную жизнь и верили в то, во что стоит верить. А что они слышат? Они слышат со всех сторон, что их жизнь полное говно, и у них ничего не было, кроме их ужасных ракет и танков. Готовы были отразить любого врага. И отразили бы! Но без всякой войны все рухнуло. Никто не может понять – почему? Тут надо думать… А думать не учили. Все помнят только страх… и говорят о страхе… Я где-то читал, что страх – это тоже форма любви. Кажется, эти слова принадлежат Сталину… Сегодня в музеях пусто… А церкви полные, потому что всем нам нужны психотерапевты. Психотерапевтические сеансы. Вы думаете, Чумак и Кашпировский лечат тело? Они лечат душу. Сотни тысяч людей сидят у телевизора и слушают их, как загипнотизированные. Это – наркотик! Страшное чувство одиночества… брошенности… У всех – от таксиста и клерка в офисе до народного артиста и академика. Все безумно одиноки. И так далее… так… Жизнь полностью переменилась. Мир теперь разделился по-другому: не на «белых» и «красных», не на тех, кто сидел и кто сажал, кто читал Солженицына и кто его не читал, а на тех, кто может купить и кто не может. Вам это не нравится? Не нравится… ясное дело… И мне… не нравится… Вы и даже я… мы были романтиками… А наивные шестидесятники? Секта честных людей… Верили, что коммунизм падет, и русский человек сейчас же бросится учиться свободе, а он бросился учиться жить. Жить! Все попробовать, лизнуть, откусить. Вот вкусная еда, вот модная одежда… путешествия… Он захотел увидеть пальмы и пустыню. Верблюдов… А не гореть и сгорать, не бежать все время куда-то с факелом и топором. Нет, просто жить, как другие живут… Во Франции и Монако… Ведь можно и не успеть! Дали землю, но могут забрать, разрешили торговать, но могут посадить. И фабрику отберут, и магазинчик. Сверлит этот страх в мозжечке. Буравит. Какая история?! Надо скорее деньги зарабатывать. Никто не думает ни о чем таком великом… грандиозном… Объелись великим! Хочется человеческого. Нормального. Обыкновенного… ну обыкновенного, понимаете! А про великое можно вспомнить так… под водочку… Первыми в космос полетели… И танки клепали самые лучшие в мире, но не было стирального порошка и туалетной бумаги. Эти проклятые унитазы всегда текли! Полиэтиленовые пакеты мыли и сушили на балконе. А видеомагнитофон в доме был вроде личного вертолета. Парень в джинсах – не зависть к нему, а декоративный интерес… Экзотика! Вот она – плата! Это была плата за ракеты и космические корабли. За великую историю! (Пауза.) Я вам тут наговорил… Все сегодня хотят говорить, но никто друг друга не слышит…
…В больнице… рядом с матерью лежала женщина… Когда я заходил в палату, то сначала видел эту женщину. Один раз я наблюдал, как она хотела что-то сказать своей дочери – не смогла: м-ма… м-му… Пришел муж, она попробовала говорить с ним – не получилось. Повернулась ко мне: м-ма… И тогда она дотягивается до своего костыля и, понимаете, начинает бить им по капельнице. По кровати… Она не чувствовала, что она бьет… рвет… Она хотела говорить… Ну а с кем сегодня можно поговорить? Скажите мне – с кем? А человек в пустоте жить не может…
…Я всю жизнь любил своего отца… Он старше матери на пятнадцать лет, был на войне. Но война его не раздавила, как других, не привязала к себе, как к самому значительному событию жизни. До сих пор ходит на охоту, рыбалку. Танцор. Два раза был женат, и оба раза на красивых женщинах. Детское воспоминание… Идем в кино, отец меня останавливает: «Посмотри, какая у нас мама красивая!». У него никогда не было животного гонора войны, который есть у воевавших мужчин: «Выстрелил. Завалил. Мясо из него полезло, как из мясорубки». Вспоминает какие-то невинные вещи. Глупости. Как в День Победы они с другом пошли в деревню к девкам и взяли в плен двух немцев. Те в деревенский сортир залезли, в яму по горло. Расстрелять жалко! – война-то кончилась. Настрелялись. А подойти близко невозможно… Отцу повезло: на войне могли убить – не убили, до войны могли посадить – не посадили. У него был старший брат – дядя Ваня. У того иначе все сложилось – в ежовские… тридцатые… сослали на рудники под Воркуту. Десять лет без права переписки. Жена, затравленная сослуживцами, выбросилась с пятого этажа. Сын рос с бабушкой. Но дядя Ваня вернулся… Вернулся с усохшей рукой, без зубов и с раздутой печенью. Стал снова работать на своем заводе, на той же должности, и сидел он в том же кабинете, за тем самым столом… (Снова закуривает.) А напротив него сидел тот, кто на него донес. Все знали… и дядя Ваня знал, что тот донес… Как и раньше, они ходили на собрания и демонстрации. Читали газету «Правда», одобряли политику партии и правительства. По праздникам пили водку за одним столом. И так далее… Это – мы! Наша жизнь! Мы такие… Представьте себе палача и жертву Освенцима, сидящих в одном кабинете и в одном окошечке бухгалтерии получающих зарплату. С одинаковыми орденами после войны. А теперь и с одинаковыми пенсиями… (Молчит.) Я дружу с сыном дяди Вани. Он не читает Солженицына, и ни одной книги о лагере у него в доме нет. Сын ждал отца, но вернулся кто-то другой… вернулся человеческий обломок… Смятый, согнутый. Быстро угас. «Ты не знаешь, как можно бояться, – говорил он сыну. – Ты не знаешь…» У него на глазах следователь… здоровенный мужик… сунул в парашу голову человека и держал там, пока тот не захлебнулся. А дядю Ваню… его голого подвешивали к потолку, а в нос, в рот – во все дырки, которые у нас есть, заливали нашатырный спирт. Следователь мочился ему в ухо и кричал: «Ты умных… Умных вспоминай!». И дядя Ваня вспоминал… Все подписал. А не вспомнил бы и не подписал – и его бы головой в парашу. Потом он некоторых из тех, кого вспомнил, там, в бараках, встретил… «Кто донес?» – гадали они. Кто донес? Кто… Я – не судья. И вы не судья. Дядю Ваню приносили в камеру на носилках, мокрых от крови и мочи. В собственном говне. Я не знаю, где человек кончается… А вы знаете?
…Стариков наших жалко, конечно… Пустые бутылки на стадионах собирают, ночью в метро сигаретами торгуют. На помойках копаются. Но старики наши не безвинны… Страшная мысль! Крамольная. Самому страшно. (Молчит.) Но я об этом никогда не смогу поговорить со своей матерью… Я пробовал… Истерика!
Хочет закончить разговор, но почему-то передумывает.
…Если бы я где-то это прочитал или от кого-то услышал – не поверил бы. А в жизни бывает… бывает, как в плохом детективе… Встреча с Иваном Д… Нужна фамилия? Зачем? Его уже нет. А дети? Сын за отца не отвечает – старая пословица… Да, и сыновья, они тоже теперь старики. Внуки, правнуки? О внуках не скажу, а правнуки… они уже не знают, кто такой Ленин… Дедушка Ленин забыт. Он уже памятник. (Пауза.) Так вот, про встречу… Я только получил лейтенанта, собирался жениться… На его внучке. Уже мы обручальные кольца купили и платье для невесты. Анна… так ее звали… красивое имя, правда? (Очередная сигарета.) Она была внучкой… обожаемой внучкой… Все в доме ее шутливо звали «Абожаба». Его придумка… Ну это значит что обожаемая… И похожа она была на него, внешне – так даже очень. Я из нормальной советской семьи, где всю жизнь тянули от зарплаты до зарплаты, а у них – хрустальные люстры, китайский фарфор, ковры, новенькие «Жигули». Все – шик! Была и старая «Волга», которую старик не хотел продавать. И так далее… Я уже жил у них, по утрам в столовой пили чай в серебряных подстаканниках. Семья большая – зятья, невестки… Один зять – профессор. Когда старик на него злился, всегда произносил одну и ту же фразу: «Да я таких… Они свое говно у меня ели…». Ну да… штрих… Но я тогда не понимал… Не понимал! Потом вспомнил… после… К нему приходили пионеры, записывали воспоминания, взяли его фотографии для музея. При мне он уже болел, сидел дома, а раньше выступал в школах, красные галстуки отличникам завязывал. Почетный ветеран. Каждый праздник в почтовом ящике – большая поздравительная открытка, каждый месяц – продуктовый спецпаек. Один раз я поехал с ним за этим пайком… В каком-то подвале нам выдали: палку сервелата, банку маринованных болгарских огурцов и томатов, импортные рыбные консервы, венгерскую ветчину в банке, зеленый горошек, печень трески… По тем временам все – дефицит! Привилегия! Меня он принял сразу: «Люблю военных и презираю “пиджаки”». Показал свое дорогое охотничье ружье: «Тебе оставлю». На стенах по всей огромной квартире висели оленьи рога, на книжных полках стояли чучела. Охотничьи трофеи. Был
Я приехал в отпуск… Свадьба вот-вот. Середина лета. Жили все на большой даче. Дача из старых… Не казенные четыре сотки земли, я уже точно не помню, сколько, но там и кусок леса был. Старые сосны. Большим чинам такие дачи давали. За особые заслуги. Академикам и писателям. И вот ему… Проснусь – старик уже на огороде: «Душа у меня крестьянская. Я в Москву из Твери в лаптях пришел». Вечером часто сидел один на террасе и курил. Секрета от меня не было: его выписали из больницы умирать – неоперабельный рак легких. Курить не бросил. Из больницы вернулся с Библией: «Всю жизнь был материалистом, а перед смертью вот к Богу пришел». Библию подарили монашки, которые ухаживали в больнице за тяжелобольными. Читал с лупой. До обеда читал газеты, после обеденного сна военные мемуары. Собрал целую библиотеку мемуаров: Жуков, Рокоссовский… Сам любил вспоминать… Как видел живого Горького и Маяковского… челюскинцев… Часто повторял: «Народ хочет любить Сталина и праздновать Девятое мая». Я спорил с ним: началась перестройка… весна русской демократии… Птенец я был! Остались раз с ним вдвоем – все уехали в город. Двое мужчин на пустой даче. Графин водки. «Плевать мне на докторов! Я уже пожил». – «Налить?» – «Наливай». И поехало… До меня не сразу дошло… Не сразу я сообразил, что тут требуется священник. Человек думает о смерти… Не сразу… Сначала шел обычный для тех лет разговор: социализм, Сталин, Бухарин… политическое завещание Ленина, которое Сталин скрыл от партии… Обо всем, что было на слуху, в газетах. Выпили. Хор-рошо выпили! Чего-то он завелся: «Сопляк! Молодо-зелено… Ты меня послушай! Нельзя нашему человеку давать свободу. Все просрет! Понял!» – и мат. Русский человек не может убедить другого русского человека без мата. Мат я убираю. «Ты внимай…» Я… конечно… я… У меня шок! Шок! А он разошелся: «В наручники и на лесоповал этих горлопанов. Кайло – в руки. Страх нужен. Без страха у нас все в момент развалится». (Длинная пауза.) Мы думаем, что чудовище должно быть с рогами и копытами. А тут вроде как человек перед тобой сидит… нормальный человек… Сморкается… болеет… водку пьет… Я вот думаю… Я тогда первый раз об этом подумал… Всегда остаются и дают показания жертвы, а палачи молчат. Куда-то проваливаются, в какую-то невидимую дыру. У них нет фамилий, нет голосов. Они бесследно исчезают, мы ничего про них не знаем.
В девяностые… То было время, когда палачи еще были живы… они испугались… В газетах промелькнула фамилия следователя, который пытал академика Вавилова. Я запомнил – Александр Хват. Напечатали еще несколько имен. И они запаниковали, что откроют архивы, снимут гриф «секретно». Заметались. Никто это не отслеживал, специальной статистики нет, но были десятки самоубийств. По всей стране. Списали все на крушение империи… на обнищание… но мне рассказывали о самоубийствах вполне обеспеченных и заслуженных стариков. Без видимой причины. Одно у них было общее – все работники органов. У кого-то совесть заговорила, кто-то от страха, что семья узнает. Струхнули. Был у них момент паники. Не могли понять, что вокруг творится… и почему вакуум вокруг них образовался… Верные псы! Служаки! Не все, конечно, дрогнули… В «Правде» или в «Огоньке», тут меня память может подвести, напечатали письмо одного вохровца. Этот не побоялся! Описал букет своих болезней, приобретенных на службе в Сибири, где пятнадцать лет охранял «врагов народа». Здоровья не щадил… Служба, жаловался, была тяжелая: летом комары заедали и мучила жара, а зимой – морозы. Шинельки, я помню, так и писал «шинельки», выдавали солдатам слабые, а большое начальство ходило в тулупах и валенках. А теперь, мол, враги, которых не добили, головы поднимают… Контрреволюция! Письмо злобное… (Пауза.) Тут же бывшие зеки ему ответили… Они уже не боялись. Не молчали. Написали, как в лагере могли заключенного раздеть донага и привязать к дереву, мошка его за сутки так объедала, что один скелет оставался. Зимой в сорокаградусный мороз доходягу, не выполнившего дневную норму, обливали водой. Десятки ледяных статуй стояли для устрашения до весны… (Пауза.) Никого не судили! Никого! Палачи дожили свои дни почетными пенсионерами… Что скажу? Не взывайте к покаянию. Не придумывайте себе народ: какой он, наш народ, хороший. Покаяться никто не готов. Это великий труд – покаяться. Я вот сам захожу в церковь, а на исповедь – не решаюсь. Мне трудно… А по правде, так человеку только себя жалко. Больше никого. Так-то… Старик бегал по террасе… кричал… У меня волосы дыбом… Дыбом! От его слов. Я уже многое к тому времени знал… Прочел Шаламова… А тут – на столе ваза с конфетами, букет цветов… Абсолютно мирная обстановка. Вот этот контраст, он все усиливал. Страшно было и любопытно. Любопытства, честно скажу, было больше, чем страха. Хочется… Всегда хочется заглянуть в яму. Почему? Так мы устроены.
«…Когда меня взяли на работу в энкавэдэ, я страшно гордился. С первой зарплаты купил себе хороший костюм…
…Работа такая… С чем сравнить? Сравнить можно с войной. Но на войне я отдыхал. Расстреливаешь немца – он кричит по-немецки. А эти… эти кричали по-русски… Вроде свои… В литовцев и поляков было легче стрелять. А эти – на русском: “Истуканы! Идиоты! Кончайте скорее!” Ё..! Мы все в крови… вытирали ладони о собственные волосы… Иногда нам выдавали кожаные фартуки… Работа была такая. Служба. Молодой ты… Перестройка! Перестройка! Веришь болтунам… Пусть покричат: свобода! свобода! Побегают по площадям… Топор лежит… топор хозяина переживет… Запомнил! Ё..! Я – солдат! Мне сказали – я пошел. Стрелял. Тебе скажут – ты пойдешь. Пой-де-о-шь! Я убивал врагов. Вредителей! Был документ: приговорен “к высшей мере социальной защиты”… Государственный приговор… Работа – не дай бог! Недобитый, он упадет и визжит, как свинья… харкает кровью… Особенно неприятно стрелять в смеющегося человека. Он или сошел с ума, или тебя презирает. Рев и мат стояли с обеих сторон. Есть перед такой работой нельзя… Я не мог… Все время хочется пить. Воды! Воды! Как после перепоя… Ё..! К концу смены нам приносили два ведра: ведро водки и ведро одеколона. Водку приносили после работы, а не перед работой. Читал где-нибудь? То-то… Пишут сейчас всякое… много сочиняют… Одеколоном мылись до пояса. Запах крови едкий, особенный запах… на запах спермы немного похожий… У меня была овчарка, так после работы она ко мне не подходила. Ё..! Что молчишь? Зеленый еще… необстрелянный… Слушай! Редко… но попадался боец, которому нравилось убивать…. его из расстрельной команды переводили в другое место. Таких недолюбливали. Много было деревенских, как я, деревенские посильнее городских. Выносливее. К смерти привычнее: кто колол дома кабана, кто теленка резал, а курицу – так каждый. К смерти… к ней приучать надо… Первые дни водили посмотреть… Бойцы только присутствовали при казни или конвоировали приговоренных. Были случаи, что сразу сходили с ума. Не выдерживали. Дело тонкое… Зайца убить, и то привычка нужна, не каждый может. Ё..! Ставишь человека на колени – выстрел из нагана почти в упор в левую затылочную часть головы… в область левого уха… Рука к концу смены висела, как плеть. Особенно страдал указательный палец. У нас тоже был план, как и в любом другом месте. Как на заводе. С планом первое время не справлялись. Физически – не могли выполнить. Тогда созвали врачей. Консилиум. Решение было такое: два раза в неделю всем бойцам делать массаж. Массаж правой руки и указательного пальца. Указательный палец массировать обязательно, на него самая большая нагрузка при стрельбе. У меня осталась только глухота на правое ухо, потому что стреляешь с правой руки…
…Вручали нам грамоты “за выполнение специального задания партии и правительства”, “делу партии Ленина – Сталина преданы”. Этих грамот на отличной бумаге у меня – полный шкаф. Один раз в год – отправляли с семьей в хороший санаторий. Отличное питание… много мяса… лечение… Жена ничего не знала о моей работе. Секретная, ответственная работа – и все. Женился я по любви.
…В войну экономили патроны. Если море рядом… Набивали баржу, как бочку селедкой. Из трюма не крик, а звериный рык: “Врагу не сдается наш гордый ‘Варяг’/ Пощады никто не желает…” Руки каждому связывали проволокой, ну а к ногам – камень. Если погода тихая… гладь… долго видно было, как они шли ко дну… Что смотришь? Молокосос! Что смотришь?! Ё..! Наливай! Работа такая… служба… Я тебе рассказываю, чтобы ты понял: дорого нам стоила советская власть. Беречь ее надо. Хранить! Вечером возвращаемся – баржи пустые. Тишина мертвая. У всех одна мысль: выйдем на берег – и нас там… Ё..! Под кроватью у меня годами стоял наготове деревянный чемоданчик: сменное белье, зубная щетка, бритва. Пистолет под подушкой… Готов был пустить себе пулю в лоб. Все в то время так жили! И солдат, и маршал. Тут было равенство.
…Началась война… Я сразу попросился на фронт. В бою умереть не так страшно. Ты знаешь, что умираешь за Родину. Все просто и понятно. Освобождал Польшу, Чехословакию… Ё..! Закончил свой боевой путь под Берлином. Имею два ордена и медали. Победа! А… дальше было так… После Победы меня арестовали. Списки у особистов были наготове… У чекиста только два пути – погибнуть от руки врага или от руки НКВД. Дали семь лет. Все семь лет я отсидел. До сих пор… понимаешь… просыпаюсь по-лагерному – в шесть утра. За что сидел? За что сидел – не сказали. За что?! Ё..!»