Время смерти
Шрифт:
Он съел печенку, слаще которой на всем веку своем не едал, вспомнил, что Перка, первая его женщина, та, что научила его мужским делам, была не моложе этой Радники. Только Радника красотою что королева Драга в сравнении с Перкой. От самой Мачвы не довелось ему бабе за пазуху глянуть. После той снохи кузнеца, возле мехов, на скорую руку. Да разве что эта погоня за неведомой Косанкой в толпе беженцев у Мионицы. Два дня он в селе, а желания никакого нету.
Радника поставила петуха на жар, присела на скамеечке, ворошила угли, ласковым взором смотрела снизу на него, не пьяного, но уже хмельного. И он принялся подробно рассказывать ей о Драгане, душою отдался печали. Женщина слушала внимательно и все более ласково на него глядела. И Драгиня, вспоминал
Она поинтересовалась, есть ли у него девушка. Он смутился. Почему спрашивает? Почувствовал — вспыхнули щеки. Сказал правду — нет у него девушки. Не мог он сейчас рассказать ей о том, как он любит Наталию, а та и не глядит на него, простого мужика. Радника укорила его за то, что он не нашел себе девушки, укорила как-то уж очень возбужденно. Да и он не спросил даже поначалу, где у нее муж. Потом спросил шепотком, чтоб внуки не слыхали, изо всех сил старавшиеся не уснуть. Она отвечала громко, со вздохом, что рано осталась вдовой. Мужа ее в лесу деревом придавило. И собирала ему ужин на софре, извлекала из печи зажаренного петуха и, облившись румянцем от огня, улыбалась так пылко, что кусок хлеба застрял у него в горле. Не может быть, чтоб это ее внуки. Какие там внуки? Соврала, увидала солдата, а солдаты, известное дело, на порожние лохани кидаются, разве упустят такую ладную да шуструю с полной пазухой и крепкими ногами. Хороша, господи ты боже милосердный! Он уже еле жевал, ел медленно, не испытывая больше голода. Женщина ломала курятину, выбирала лучшие кусочки, без единого слова угощала его. Еще только Винка умела так безмолвно угощать, распаляя глазами желание и в себе и в нем.
Он перестал есть, отодвинул недоеденного петуха. Она молчала, не сводя глаз с полыхающих углей в очаге: отсветы огня покрыли румянцем вдруг помолодевшее лицо. Вспыхнули щеки и губы. Замерцали черные пряди волос надо лбом. Конечно ж, это ее дети, в этих местах девушек рано замуж не выдают. Муж на войне, приврала и о внуках, и о снохе. До чего же одурел я на этой войне! Честная женщина, верная мужу, чем еще, кроме вранья, можно ей защититься от оголодавшего войска. Он смотрел на ребят в кровати. Паренек, сынишка, еще возился. Ух, какие гады эти маленькие мужики, никак не засыпают, когда нужно. До зари могут провозиться да прокрутиться с боку на бок. Точно отцы нанимают их матерей караулить. Он вытащил портсигар, она щипцами достала ему уголек: поверх пылающего уголька смотрели они друг другу в самые зрачки. У нее дрогнула рука, у него выпала изо рта сигарета. Выронила щипцы и отпрянула от его ладоней, потянувшихся к ее груди.
— А теперь ступай, солдат, — шепнула.
Встала, дунула в стекло лампы, детишки исчезли во тьме, ее освещал свет очага. Он стоял неподвижно: парень ворочался. Стоял, одолеваемый смутным недоумением, глядя на нее сверху, как больше всего любил смотреть на женщину. Как в загоне на кукурузной соломе смотрел на Винку — та в одной сорочке, последняя ночь перед уходом на войну.
…Почему-то ей так захотелось: в загоне, в кукурузной соломе, у кучи кукурузных початков. И загон, наполненный тенями, светом луны и какими-то странно мерцающими и опаленными початками кукурузы, поплыл под ними к Мораве: от женщины пахло сухим кукурузным шелком и сентябрьской соломой. Впервые он уловил этот запах. А она, обливаясь слезами, увлекала его в поле, в лето, в кукурузу. До конца войны, до конца войны: шумело поле, и лунный свет почему-то скрипел под ними; собаки в селе затихли; они низвергались в войну; кукурузные початки обрушились на них, засыпая с головою, горячих и потных. «Что буду делать, если ты не вернешься?»— голос откуда-то из глубины, от самой души. Он испугался этих слов, они поразили его больше, чем весть о мобилизации, оскорбил и унизил этот страх, испытанный одновременно ими обоими, и женщина вдруг стала
Медленно склонялся он к женщине и пламенеющим углям, дрожа всем телом, все ближе к ее испуганному лицу, готовому вот-вот издать крик при виде его ладоней, которые с раскрытыми пальцами, минуя губы, устремились к груди; она соскользнула со своей табуреточки на земляной пол, но он уже сунул руку ей за пазуху и повалил во тьму. Падая, в трепетном свете успел заметить вспышку улыбки:
— Хочешь меня, озорник?
— Да.
— Сильно хочешь?
— Очень.
— Полегче. Еще усов нету, а такой озорник. Ступай за мной.
Вырвавшись, она шмыгнула в комнату; он на четвереньках, шатаясь, перебрался через порог. Постелив на полу какую-то тряпицу, она прикрыла дверь и затянула во мраке:
— Ну иди же, милый, освободитель ты мой милый…
Генерал Мишич, сидя в комнате, почти до предела вывернул фитиль лампы: хорошо ему при свете огня из печурки шагать по трепещущим отблескам. Яблоки сгорели, пока он спорил сам с собой, выбирая час для начала наступления; не мог он, не осмеливался настаивать на своем первоначальном решении двинуть армию в три часа утра. Отказаться от принятого решения и перенести выступление на семь часов его побудило восторженное согласие Кайафы начать именно в три и отказ Степы и Штурма начинать прежде семи. Ему стало легче в этих хлопотах о времени; испытывая неурядицы со временем, он был не в состоянии сосредоточиться на иных заботах.
Он разрезал ножичком на ломтики яблоко, подходил к окну послушать, как отъезжают и приезжают связные, как стучат конские копыта по дороге, как выдвигаются к фронту тылы; возвращался к печке, смотрел на языки пламени, не находя ответа на вопрос: все ли он предпринял, что было в его силах, для того, чтобы завтра к полудню поколебать волю противника, к вечеру заставить его растеряться, а послезавтра подчинить своей воле? Он не слышал, как входили начальники отделов штаба, пока они не обращались к нему, и отвечал возможно лаконичнее.
Ближе к ночи его ошарашил, оглушил пронзительный звонок.
— Говорит Путник. Вы по-прежнему убеждены, Мишич, что ваш основной оперативный замысел является единственным ведущим к победе? И меры, предпринятые для его осуществления, единственно возможные, лучшие из всех, что можно найти? Вы меня слышите, Мишич?
— Я по-прежнему в этом убежден. Считаю, все так.
— Нет ли у вас в душе веского основания что-либо изменить?
— Больше всего меня беспокоит час наступления.
— Меня также.
— Семь часов поздно, господин воевода.
— А я боюсь, что семь часов рано. Сумеет ли сербская армия за несколько часов при такой погоде, на такой местности, в таких условиях собраться должным образом и выступить?
— Мы должны это сделать. Иного выхода нет.
— Кроме «мы должны», надобно еще и мочь.
— Я убежден, что сегодня мы сможем.
— Я чувствую, Потиорек завтра в наступление не перейдет. Послезавтра, может быть. Не сомневайтесь больше при определении часа операции.
— Слушаю вас, воевода.
— Разумными являются только такие оперативные планы и решения, которые подчиненным командирам кажутся обыкновенными, а войскам — легко осуществимыми. Исход завтрашней операции может быть решен какой-нибудь лихой ротой, каким-нибудь яростным взводом. На войне случаются такие мгновения, когда судьбу целой армии может решить один солдат. Слышите меня, Мишич?
— Я верю в это, воевода.
— Меня не тревожил бы исход нашей операции, если б каждый солдат понимал, что завтра именно ему суждено выиграть или проиграть войну от имени всей Сербии. Спокойной ночи, Мишич!