Время своих войн-1
Шрифт:
(конец вводных)
– -------
...На манеже чудят со смыслом. Словно великовозрастный ребенок с зачатками гениальности, которые вдруг выразились пузырем в неожиданную сторону, публику веселит человек, считающий, что весь мир - это анекдот, который господь бог от скуки рассказывает самому себе, - мало похожий на классического клоуна, с символичным на две краски (черная с белой) гримом, сделавшим лицо скошенным (впрочем, это безобразие несколько смягчает впечатавшаяся в центр красная картофелина носа), опустившийся, небрежный,
– клоун время от времени подкармливает его перышками, которые мимоходом надергивает из прорех своего мятого пиджака, когда-то принадлежавшего племени смокингов, но подзабывшим собственную классическую породу и "опустившимся" вместе с хозяином. Перышки медленно опускаются, ботинок их перехватывает, заглатывает, клацкая гвоздями, и довольно урчит. Видно, что оба, он и хозяин, голодны - когда клоун останавливается возле инспектора манежа, что благородно отставив палец, берет с серебряного подноса, который держит для него униформист, один бутерброд с икрой за другим, зажевывая их в два приема, ботинку отчаянно хочется вцепиться в зад, а хозяину ботинка в бутерброд, и оба...
Миша смеется взахлеб. Клоун фокусничает: на его глазах достает из стоящего на столике цилиндра мордатых зайцев - одного за одним - и творит над ними вещи несусветные. То напихает одному цветных платков в рот, и перевернув "бедолагу", начинает вынимать их через задницу, но уже связавшимися в ленту. То оторвет зайцу уши, которые ему чем-то не нравятся, да вытянет из огрызков новые - метра на полтора. Мохнатого опустит обратно в цилиндр, придерживая за уши, пощелкает в воздухе ножницами - бросит их туда же, и тут же вынет зайца уже неприлично голым - выбритым до розового цвета, еще и с лапами обутыми в ласты...
Играет на флейте, но сразу видно не для других, а исключительно для себя, для собственного удовольствия, не парит в воздухе, но вдруг став тонким изящным, ходит по горлышкам бутылок, беспорядочно расставленных на листе крашеной фанеры. Узкие лучи прожекторов светят вниз, словно хотят выбить бутылки из под ног клоуна, и зеленое стекло отбрасывает таинственные блики.
Каждый клоун - штучный товар и должен чем-то отличаться от коллег. Но здесь чертой, странной, удивляющей, служила ненавязчивость. Словно, вот "существо, которое само по себе", отгороженное стеклом, не пускающее в свой мир, разрешая только смотреть на него, но показывал этот мир щедро, не так, как впихивают рекламу, а как это присуще человеку щедрой души от мира не только щедрого, но и разборчивого. Смотреть можно всем, входить единицам.
Извилина видит и другое. С некоторой тревогой отмечает усталость работы клоуна, зная, что нет для актера большего врага, чем равнодушие - от этого, однажды заползшего в сердце червя, потом чрезвычайно сложно избавиться. И сколь трудно от него уберечься, день ото дня выполняя одно и то же, как некий автомат. отчего даже меняющиеся ежедневно лица кажутся одинаковыми, словно слепленными с одного лекала - не зрительские ряды, а надоедливые обои, оттиснутые раз и навсегда.
Заходят в гримуборную, где их беззастенчиво облаивает дворняжка грязнорыжего цвета, а потом с застенчивости прячется под стул с наваленным на него тряпьем.
В гримерке, с грустными, выжатыми, как жмых, глазами, найдя
– Тяжело?
– спрашивает Извилина, дождавшись паузы.
– Актерское мастерство - это как тюбик пасты: то полный, то давно израсходованный. Его давишь-давишь, а ни фига. А вот иногда ощущаешь себя предельно наполненным, щедрым...
– Сегодня какой был?
– Угадай!
– говорит клоун.
Извилина хмурится, потому как понимает, что не рискнет, не в состоянии.
– "Мастер не может быть назван мастером, пока он сохраняет привязанность к тому, что делает..." - говорит клоун.
– Ягю Мунэнори - "Искусство меча", - кивает Извилина, словно соглашаясь.
Миша смотрит во все глаза, как на двух близнецов. Словно сошла кожура, и раскрылась в каждом некая нетипичность, присущая лишь мудрецам или клоунам.
Садятся пить чай...
– Все, что умного ни сказано, сказано кем-то и когда-то в первый раз. Собрать бы этих мыслителей, да заставить все передумать заново - иначе! Пусть выдумывают глупое! Отчего мир такой дурной? Не от их ли умного, чего не понимают, не хотят понимать и идут наперекор? Вот заставить бы передумать заново, а после утопить всех разом!
– говорит Клоун.
И все присутствующие понимают, что перед ними философ, а значит, дело едва ли не безнадежное... Лучше бы пил! Добро худом бывает, но что б худо добром? Два одинаково уставших мужика, заполнивших своей усталостью кажется каждый метр этой небольшой коморки, для Миши слишком много.
– То что сегодня достаешь кролика из шляпы, не удивляет, нужно доставать шляпу из кролика. Мир болен. Он требует по отношению к себе шок, с каждым разом все больший, как требует больной, у которого останавливается сердце. Один раз его не удастся перезапустить, и все начнется сначала.
– С Адама и Евы?
– робко спрашивает Миша.
– С микробов!
Философы вскрывают нарывы, но чистить их и залечивать приходится другим. Философы склонны вскрывать и лечебные повязки, находя их неправильными и тогда надобность в них, философах, отпадает.
– Благодаря человечеству?
– Благодарное человечество? Прости, но может ли быть еще более дурацкое словосочетание? Во-первых, благодарность не присуща тому, что ты называешь человечеством. Во-вторых, человечества просто нет. Набор людоедов конкурирующих между собой - да. А человечество - общность? Так его нет и не будет до тех пор, пока нет врага. Того самого, против которого, стоя с оружием в руках, наконец-то и осознается, что человечество за спиной!
– Грешишь, - усмехнулся Извилина.
– Ошибся выбором, тебе бы лучше в церковь, а не в цирк.
– Есть разница? Ты ее сегодня видишь? И в православии нет обычая публичных проповедей. Грех - признак свободы выбора. Если человек волен в выборе - согрешить или нет, и выбирает грех - он грешен. Если человек неволен в совершении греха - его к этому обязывает спасение собственной жизни, спасение жизней близких, воинская присяга - он безгрешен в проступках даже самых ужасных. Есть ли что-либо более ужасное, как отнятие чужой жизни? И есть ли что-то более необходимое, когда враг вломился в дом?