Время в тумане
Шрифт:
Кто-то уже сообщил об аварии Холстову, и тот, подлетев на «техничке», искал в разношерстной толпе людей Сысина.
— Жив он. Ни одной царапины, — сказал, подойдя к Холстову, Горин.
— Везун, ах везун! — еще негромко загрохотал Холстов, тоже успокаиваясь и набирая внешнего гнева. — Пьян? — он ухватил приблизившегося Сысина, но и Горин и сам Холстов уже поняли, что Сысин трезв и несчастен.
— Заснул?! — угадал Холстов, а когда Сысин молча, с тем же несчастным лицом кивнул, — взъярился:
— Днем спишь! По бабам меньше ходить надо! — и, не слушая оправданий Сысина, отошел к Горину.
Вокруг заулыбались: все кончилось благополучно — и авария, и даже праведный
— Знаю, что не виноват, — сказал Холстов, обращаясь к Горину. — По двадцать часов в сутки работает. А что делать? В две смены — водителей не хватает. Звоню руководству — как же! На севере области уборка не кончилась, дожди льют. Еще свою технику посылать придется… Ты-то как? Тяжко?
— Нормально. Уже третий раунд — финиш скоро… — Горин посмотрел на Холстова, увидел, что тот примеряется к куче наваленного в кювете зерна, предложил: — Пшеницу можно мне загрузить — организуй лопаты и людей, — и пошел к своей машине.
…Говоря Холстову, что у него все в порядке, Горин говорил неправду. Восемь дней он делал по четыре-пять рейсов и устал невероятно. Если бы ему сказали: «Горин, все кончилось — можешь спать», он тут же бы — в машине, в поле, на току — лег и уснул.
Но все же он был в форме. В том перестроенном на иное, отличное от обыкновенной жизни, состоянии души и тела, которое заставляет после трех-четырех часов сна подниматься без будильника, а спать крепко-накрепко, успев за эти немногие часы наполнить тело энергией, а душу — бодростью. Он перешел на другие рельсы. Втянулся в круговерть декадника. Сейчас он шел вторым по выработке. Ему вдруг захотелось обогнать Толкачева. И не из желания заработать. Еще будут картофель, капуста, свекла. Все это надо вывозить, и нужные ему деньги он заработает. В нем проснулись силы, толкавшие его на ринг. «Не-е-ет, — шептал он, впиваясь взглядом в разбитую, размытую дождями дорогу. — Жизнь в тридцать лет еще не кончилась…» Он вдруг понял, что повторяет чужие слова, и сконфузился вначале, но потом решил для себя: пусть он повторяет чужие слова, но это и его, Горина, слова. И ему, Горину, пусть по другим причинам, было плохо, горько, одиноко все эти годы. Но пережил же все это, хоть и вымышленный, но, наверное, когда-то и где-то существовавший князь Болконский. Переживет, стерпит и он, Горин, несостоявшийся чемпион и муж плохой жены. И Горина перестало страшить даже то, что больше всего страшило — развод и возможный разрыв с сыном.
Пусть развод. Вначале он бросит эти рубли ее отцу, а потом поборется, он докажет, что сын — это его сын. Их тоже двое. Сыну уже девять и у него тоже спросят: с кем он захочет остаться? А в сыне он уверен. Они — родственные души.
И это ощущение нового, что пришло здесь, в Касселе, бодрило Горина, заставляло надеяться, быть в форме.
Инстинктивно он экономил силы. Зная, что в любом деле есть свои секреты, внимательно смотрел, как работают другие водители, а особенно Толкачев. А у того и в самом деле было множество приемов — как отработать три месяца уборки не сломавшись и как во время вот таких декадников, работая по шестнадцать, восемнадцать, а то и двадцать часов в сутки, выполняя две-три нормы, оставаться еще и бодрым и веселым.
Спал Толкачев днем, после обеда, после того, как приводил машину в порядок. Совхозный ток и ХПП работали круглосуточно, и простоев от погрузки и разгрузки у Толкачева почти не было. Если он спал ночью, то, чтобы утром не стоять в очереди на току и приехать пораньше на элеватор, оставлял машину груженой с вечера. Запасных колес у Толкачева было штук пять или шесть. Размещал их где мог. Одно даже в кабине. Покрышки запасок были рванье, все в подкладках и портянках,
Что мог, Горин перенял от Толкачева. Так же работал ночами, копался в куче негодных покрышек, а особенно старался научиться тому, как мягко и ровно водил машину Толкачев ночью, по расхлябанной дороге, не глазами, а каким-то непонятным, невероятным способом угадывая все выбоины и колдобины.
Получалось у Горина неплохо. И это тоже радовало его, вселяло надежду.
По дороге он наметил маленькие остановки. Это было что-то вроде графика. Самая приятная остановка — у дамбы. Лебеди еще не улетели. Наоборот, привыкнув и осмелев, они подплывали ближе к дамбе, и Горин иногда усилием воли заставлял себя быть на дамбе не более нескольких минут — особенно, когда припекало солнце и мучительно хотелось сесть на край дамбы, вдыхать ветер, чуть колышащий камыш, и смотреть, смотреть на озеро, на лебедей, на тусклое уже солнце, отсвечивающееся в воде…
Похолодало… Воздух наполнился тревожной, щемящей душу сутью, и все вокруг — минорно горланящие грачи, дымящиеся по утрам вспаханные поля, дышавшие холодом речки, которые пересекала дорога, сама дорога, сжавшаяся, упругая, готовившаяся к недалеким уже морозам, заносам и буранам, — все-все шептало, кричало: зима! зима идет…
Часов в одиннадцать вечера Горин, загрузившись, подъехал к гостинице взять куртку и надеть сапоги: накрапывал мелкий холодный дождь. В последнее время, по примеру Толкачева, он спал в КамАЗе — благо, за сиденьем был устроен хороший спальник, да и потеря тридцати минут на дорогу от стоянки до гостиницы и обратно из четырех часов, которые он спал, была роскошью.
В коридоре горела одна лампочка, было сумрачно. Подставив под сливную трубу водяного отопления таз, незнакомая молодая женщина в светло-синем спортивном костюме, явно городская, мыла большие мужские сапоги. Рядом, смеясь и мешая ей, толкался Холстов. Увидев Горина, Холстов вскинул руки, шагнул навстречу, похлопал по плечам и, еще шире улыбаясь, полуобернулся к женщине.
— Знакомься, Горин. Супруга. Заявилась негаданно-нежданно… Бросила непонятно на кого детей и вот… Ревизует… — глаза у Холстова сияли. Он был немного пьян и явно счастлив.
Женщина, отставив недомытые сапоги мужа, поправила тыльной стороной ладони каштановые, чуть вьющиеся волосы и кивнула Горину, глядя на Холстова и тоже улыбаясь.
— Ты гружен?.. Ах, черт… и дождь… — говорил Холстов, от избытка счастья подталкивая Горина в бок. — Но все одно… зайди к нам. Там такие пироги… Да брось ты их, — кивнул он жене на сапоги. — Я сам…
Но жена, все так же улыбаясь, махнула рукой, отпуская мужа и показывая, что не верит его словам: «Я сам».
В комнатке Холстова еще не было прибрано, но уже стоял тот запах, что приносят женщины, их вещи и пироги домашней выпечки.
— Жаль, что ты гружен, — повторял Холстов, подсовывая Горину еду, как бы и через нее делясь с ним своим счастьем. — Отметили бы это дело… Да как же я, — вдруг всполошился он. — Тебе письмо.
Холстов подал стандартный конверт, и Горин, чуть удивившись — писем он не ждал, хотя и написал жене одно, где сухо, в несколько строк, сообщил, где и как работает, — понял, что письмо от Ирины.
…Письмо он распечатал в своей комнате. Ветер, дувший в окно, щелями проникал сквозь раму. В комнате было холодно, нежило и неуютно. Читая письмо, он думал, что надо навести порядок. Вытереть пыль с подоконника, стола и желтой, с лета засиженной мухами, лампочки. Где-то взять вату — скорей всего из аптечки КамАЗа — и заткнуть щели…