Все было не совсем так
Шрифт:
с фронта. Включая и без вести пропавших. Иначе наши праздники с фейерверками и салютами выглядят фальшиво.
Наше беспамятство, а то и сознательная забывчивость давно перешагнули государственные границы. За годы нашей новой жизни мы не признали никаких ошибок. Ни ошибок, связанных с Чечней, ни ошибок, связанных с Чехословакией, Венгрией, Германией.
Мы не находим в себе мужества быть виноватыми. В том числе по отношению к военнопленным и пропавшим без вести.
* * *
Оказалось, что я стою на мосту Понте Веккио. Посреди Флоренции. Мост был точно такой, как в альбоме у Юлии. Средневековый мост, уставленный ювелирными и сувенирными лавками.
Я сошел с моста, потом вернулся. На нем мне вспоминался тот день, когда я вернулся от Юли и стал рассказывать Римме про то, что мы можем уехать в Италию. С тех пор прошло много лет. Мы с ней ни разу не вспоминали то, что произошло. Это было табу. У нас было несколько табу, из тех, что есть
в каждой семье.
Почему она решила, что нам надо отказаться от Италии? Приснилось ли ей что-то? Бывают ведь вещие сны. До нее иногда доносилась откуда-то смутная подсказка. Что-то в ней было от древнеримской пифии. Такое бывает у женщин, у мужчин нет, не бывает.
Ну а я-то почему согласился с ней и отказался от командировки? Вдруг здесь, глядя на бегущие воды Арно, я представил, как Италия вошла бы в нашу жизнь. Говорили бы по-итальянски, объездили бы ее, облазили, дочка обытальянилась. Жизнь свернула бы круто в сторону. Прощай, литература. Преуспевающий чиновник торгпредства.
По-настоящему представить такой вариант я мог, допустим, для какого-то своего героя, но не для себя. Поздно…
Какое-то сожаление о той несостоявшейся жизни звенело в воздухе. Ничего не поделаешь, за все надо платить. Размер платы я увидел, я-то увидел,
а вот Римма Италии лишилась. Вряд ли здоровье ныне позволит ей… Она заплатила за свое решение куда дороже меня. Любовь у нас была одна на двоих, а жертвовать ради нее Римме приходилось чаще. Когда-то ее на заводе уговорили вступить в партию. Потом вся фальшь партийных собраний и того, что делалось, опротивела ей раньше, чем мне. Она решила выйти из партии. Тогда это грозило неприятностями. В парткоме ее долго отговаривали, но так и не остановили. Мне ничего не рассказывала.
Мы давно с ней перестали говорить о своих чувствах, это тоже было табу. Мы просто поняли, как мы нужны друг другу.
* * *
Русская эмиграция выдержала испытания тяжелейшие. В истории ничего похожего не знаю. Миллионы необеспеченных, часто безъязыких россиян, не приспособленных ни к европейским законам, ни к порядкам, хлынули из России в Европу, Азию. Выдержали все это — нищету, скитания — с большим достоинством. Обогатили европейскую культуру. Дали миру ученых, инженеров, философов, музыкантов, художников. Буквально во всех областях проявили себя русские люди. Создали новые разделы наук. Вспомним Питирима Сорокина, Бахметьева, Тимошенко… В эмиграции окреп поэтический и критический талант Г. Адамовича, даже И. Бунин написал там, может быть, лучшую свою книгу — “Темные аллеи”.
* * *
“Благосклонный друг”, “Пользуясь Вашей благосклонностью”, “Благосклонный читатель”, “Благосклонное внимание” — милые выражения,
Марина
Вдруг я обнаружил, что моя дочь куда умнее меня, куда более толкова, дальновидна. Наверное, это уже было давно, не замечал, потому как привык считать ее маленькой. Со школьных лет она стала бороться за свою личность. Ей не нравилось, что ее считали дочерью известного писателя. Учительница (дура) сказала ей: “Что ты себе позволяешь, а еще дочь инженера человеческих душ”.
Она выбиралась из моей тени разными способами. Например — не читала моих книг. Никогда не обсуждала со мной мои статьи, выступления. Это не было отчуждением. Чуть что — она яростно защищала меня, в ее любви я не сомневался, но ей надо было стать Мариной Герман, потом Мариной Чернышевой, иметь свою, отдельную репутацию, свой облик. Всего добивалась своими силами, своим умом. Показывала себе, мне и всем, чего она сама стоит. Моим именем старалась не пользоваться. Узнавали, что она дочь Гранина, случайно. Не от нее. Наверное, я не столько помогал ей, сколько мешал, но она никогда не жаловалась. Примерно тот же путь прошел и внук. Мы понятия не имеем, как тяжело нашим детям добывать себя.
* * *
Научное познание не знает, к чему придет, что там, на вершине, куда оно стремится. Вот почему для человечества ныне важнее, чем открытие новых и новых научных истин, стремление познать, как нравственно улучшить человека, поднять его душу.
* * *
Сегодня мы уже не можем просто повторять жизнь своих предков, тем более нашего поколения. Мы, советские люди, были без инициативы. Все решения принимали за нас — от правительства до парткома. Президиум каждого собрания и то нам не доверяли избрать. Преподносили список. Все было расписано. Мы были статисты. Все газеты, все каналы сообщали единое мнение. Политические обозреватели сходились в своих оценках. Везде царило единодушие, единомыслие. Самостоятельно думать не нужно. Оставалось немногое — сообразить, где чего достать, или изловчиться так, чтобы мне, моей семье было лучше.
* * *
Тимофеев-Ресовский только перед смертью признался своему сотруднику Шнолю, что открытие, связанное с радиационной генетикой, принадлежит ему, а не Кольцову, хотя всегда приписывал это Кольцову. Так же, как Кольцов приписывал открытие матричной репродукции Коллю.
Оба они таким образом отдавали свое своим учителям.
* * *
Ко мне обратились мои однополчане по 42-й армии:
— Как это так, блокадников приравняли к нам, фронтовикам, к тем, кто воевал, все же есть разница.
Чувства их были понятны, но, подумав, я сказал им:
— Воевали мы плохо, а блокадники держались хорошо.
* * *
Открытию, связанному с кровью, как кровь доставляется к пораженному участку, академик Ю. Овчинников не дал хода, как рассказывали мне его сотрудники — затормозил. Все потому, что его не присоединили, не сделали соавтором. Те не уступали из принципа. Тогда у одного из упрямцев четыре раза делали обыск, искали спирт, якобы похищенный из лаборатории. Не нашли. Дотравили до того, что он повесился. На то и был расчет. Второго исключили из партии. Сам Овчинников, директор Института, заболел, умирал, но все равно ходу работе по крови не давал до самой своей смерти.