Все души
Шрифт:
– Та-та-та, – у Тоби Райлендса вырвался, наконец, смешок, но прозвучал он горько, затем Райлендс заговорил снова: – Знаю, о чем ты думаешь: о том, что я как раз и говорю все эти вещи, потому что мне пришлось уйти в отставку. Говорю про то, что близок к смерти, и прочий вздор, потому что живу в праздности и слишком много размышляю в этом саду на берегу реки, а река, как известно, во все времена символизировала течение времени. И о том же размышляю у себя в доме… миссис Берри такая молчунья. Что ж, ход мыслей у тебя банальный, но я-то не живу в праздности. Я пишу книгу, лучшую из всех, какие были когда-либо написаны по поводу Лоренса Стерна и «Sentimental Journey». Ты возразишь, это – занятие не столь уж важное, а тема – для немногих, и вообще такое занятие не очень-то поможет почувствовать себя человеком востребованным, от которого чего-то ждут. Но для меня это занятие важно. Я боготворю эту книгу, мне нужно, чтобы ее верно поняли, мне и самому нужно вникать в текст все глубже: вчитываясь, я раскрываю его остальным, я еще жду чего-то от себя самого. И дело тут не в отставке, никоим образом. С давних уже пор я вижу, как уходят дни, и ощущаю, что они уходят вниз, – это ощущение приходит ко всем людям, раньше или позже. От возраста оно как раз не зависит, к некоторым приходит еще в детстве, есть дети, которым оно знакомо. Ко мне оно пришло сравнительно рано, лет сорок назад, и все эти годы я чувствовал, что сам позволяю смерти приближаться; и я живу в панике. Когда смерть близится, худшее – не смерть сама по себе и не то, что за ней последует или не последует; худшее то, что потеряешь возможность строить фантазии по поводу будущего. У меня жизнь была что называется насыщенная, во всяком случае, по моей собственной оценке. Не было у меня ни жены, ни детей, но, думаю, всю жизнь я жил ради познания, а это для меня – главное. Я всегда познавал, всегда стремился знать больше, чем прежде, и неважно, в какой момент поместить это прежде, хоть в сегодняшний, хоть в завтрашний. И насыщенной моя жизнь была потому, что мне приходилось действовать и выходить из положений, которых предусмотреть невозможно. Я был тайным агентом, – как ты, разумеется, слышал, тайными агентами были многие из наших, одна из сторон призвания; но работал я не в конторе, как этот Дьюэр с твоей кафедры и вообще большинство, а в полевых условиях. Я бывал в Индии, и на Карибских островах, и в России и делал вещи, о которых
51
«Negra espalda del tiempo» (букв, черная спина времени, исп.) – название одного из романов X. Мариаса (цитата из Шекспира).
Профессор Райлендс умолк. Подтянул повыше молнию куртки, полностью прикрыв верхнюю часть джемпера, – но нижняя осталась на виду, торчала желтой полосой – и положил себе в рот сразу две маслины.
– Вы ведь не захотите, чтобы я поговорил с ним, верно?
– Ни в коем случае. – И оба глаза, цвета оливкового масла и цвета светлого пепла, орлиный глаз и лошадиный, поглядели на меня авторитетно. Авторитет в области литературы допил вторую рюмку хереса и, хлопнув себя ладонью по груди, широкой, но впалой, встал, сделал несколько шагов к реке. Подобрал ивовую корзинку, валявшуюся на траве, и, надев ее себе на руку, пониже локтя, словно бродячий торговец былых времен, успевший сбыть свой товар, повернулся к дому и крикнул:
– Миссис Берри! Миссис Берри!
И когда госпожа Берри высунулась в окошко кухни, где, должно быть, готовила второй завтрак (я на второй завтрак не оставался), он сказал, повысив голос так же, как мне придется повышать его в дискотеке, когда буду разговаривать с Мюриэл из Уичвуд-Форест: – Миссис Берри, сделайте одолжение, принесите галет, из тех, что почерствее! – Затем снова посмотрел на меня (но уже без всякой авторитетности) и помахал корзинкой в воздухе. Засмеялся: та-та-та. – Поглядим, а вдруг все же выплывут эти лебеди, совсем разленились.
Все, что с нами случается, все, что говорится нами самими, все, что нам говорят другие, все, что мы видим собственными глазами или что срывается у нас с языка, что воспринимает наш слух, все, что совершается в нашем присутствии (и за что мы, именно потому что присутствуем, несем, так или иначе, ответственность), – все это должно быть обращено к некоему адресату, выйти за пределы нашего собственного «я»; и адресата этого мы избираем в зависимости от того, что именно происходит, что именно нам говорят или что говорим мы сами. Любая малость должна быть рассказана какому-то слушателю – не всегда одному и тому же, в этом необходимости нет, – и любой малости отводится особое место: так, под вечер предпраздничного дня разглядываешь и сортируешь купленные подарки и решаешь, кому какой предназначить. Все нужно рассказать, хотя бы единожды, причем, как объявил Райлендс со всей своей литературной авторитетностью, в разные времена позволено или не позволено рассказывать разные вещи. Или, иными словами, нужно выбрать для рассказа самый подходящий момент: сейчас или никогда – в том случае, если вы не сумели опознать этот момент вовремя или сознательно его упустили. Иногда (в большинстве случаев) такой момент представится непосредственно, безотлагательно, не ошибешься; но бывает представится расплывчато, пройдут годы, а то и десятилетия; и так происходит с самыми сокровенными тайнами. Но нет такой тайны, которую можно и должно сокрыть навсегда и от всех, всякая тайна обязательно найдет своего адресата хотя бы раз в жизни – раз в жизни этой тайны.
Поэтому некоторые люди вновь появляются в нашей жизни.
Поэтому мы всегда навлекаем на себя кару за то, что говорим. Или за то, что услышали.
Я знал: если считаное время, оставшееся Кромер-Блейку, позволит мне повременить, я, в конце концов, расскажу ему то, что мне запретил рассказывать Тоби Райлендс, подкрепив запрет повелительным взглядом, хотя в строгом смысле слова то, что сказал Тоби, вряд ли можно было считать тайной. Но поскольку в тот момент (непосредственно) нельзя было сомневаться, что мне следует молчать и что слова Тоби далеко не сразу дойдут до своего адресата, уже избранного и самонужнейшего, я сразу же о них забыл, хоть и не полностью (хочу сказать, перестал раздумывать об этих словах и поворачивать их то так, то эдак), да, забыл обо всем, что услышал от Райлендса касательно Кромер-Блейка и его долгого отсутствия в доме у реки Черуэлл. Однако же я не смог забыть недомолвки – а может быть, то были утверждения, притом самые недвусмысленные, какие мне доводилось слышать, – касательно собственного его прошлого. Но тут я мог сделать только одно: пересказать их Кромер-Блейку и Клер Бейз, двум главным моим персонажам в городе Оксфорде (один замещал мне образ отцовский и материнский, другой, соответственно, замещал образ сестринский и заполнял мои мысли), третьим же персонажем был сам Райлендс (тоже в главной роли – в роли Наставника, и больше всех соответствовал образу). Это мое только в предыдущей фразе означает: точно так же как не один только я, но и эти двое могли понять сказанное Тоби Райлендсом й стать его адресатами, не один только я, но и они, а скорее всего, вообще никто (разве что мертвые, мелькнувшие в слепящих и четких воспоминаниях Тоби Райлендса) не был в состоянии ни прояснить, ни дополнить историю его деятельности в сфере шпионажа и доносительства, или темную историю его происхождения, или рассказать о боях, в которых он участвовал, или о тех людях, которых он спас, и о тех, которых обрек на смерть; и точно так же ни Кромер-Блейк, ни Клер Бейз, разумеется, не могли ничего сказать о том самом любимом существе – любимом и как раз тогда, в свою бытность любимым, – правда, я сразу усомнился в том, что услышал, усомнился в своей способности понимать английскую устную речь, в том, что правильно расслышал и правильно понял, – о любимом существе, покончившем с собой у него на глазах.
Об этом я заговорил было с Кромер-Блейком при первом удобном случае, но у меня создалось впечатление, что Райлендс был прав, когда говорил, что для Кромер-Блейка он – кто-то из прошлого, кто-то, преданный забвению, потому что Кромер-Блейк почти пропустил мой рассказ мимо ушей. Интереса не проявил. (Возможно, и впрямь был уже не таким, каким считался, каким был обычно, потому что обычно Кромер-Блейк мог реагировать на что угодно – как я уже сказал и как говорил он сам – иронией или гневом, но никак не безучастием, и того менее – безразличием.)
«А ты уверен, что Тоби именно так и сказал?» – вот и все, о чем он спросил рассеянно и скептически (нет безразличия абсолютнее, чем безразличие скептицизма). «Полагаю, что да, – ответил я, – хотя до конца не уверен. Но в равной степени не мог бы такое выдумать сам, мне бы в голову не пришло». И он ответил: «Как знать, может, это было во время войны, случилось с каким-то солдатом, его дружком: на беднягу перед боем напал такой страх, что он предпочел покончить разом со всеми страшными мыслями и пустил себе пулю в лоб. Такие случаи на войне не редкость, а уж что говорить о траншеях той, мировой, там полно было подростков, почти что мальчишек». «Разве Райлендс гомосексуалист?» – спросил я. – «Ах, не знаю я, что там на самом деле, с самого начала нашего знакомства он всегда жил один, да он никогда и не говорит на такие темы, они недостойны джентльмена. Если приглядеться, такое впечатление, что он вообще
Что касается Клер Бейз, ей я также пересказал (ей-то полностью) мой разговор с Райлендсом, но ее, казалось, заинтересовало, главным образом и единственно, огорчение Тоби Райлендса, вызванное длительным отсутствием Кромер-Блейка, и мне стоило огромного труда отговорить ее от намерения немедленно вмешаться в ситуацию и убедить, что ей лучше промолчать, а не передавать беглому ученику жалобы учителя. Сын Эрик еще пребывал в добром здравии у себя в Бристоле, а потому Клер Бейз еще полна была обычного для нее, при открытости ее натуры, интереса ко всему на свете и упорного стремления удержать при себе свое время. Однако, когда я начал подробно пересказывать воспоминания Райлендса о прошлом и остановился на мелодраматическом эпизоде самоубийства в присутствии свидетеля, выражение лица Клер Бейз изменилось (недовольно поморщилась), и она выказала явное нетерпение, словно ей не хотелось не только говорить об этом, но даже слушать. Хотя самой большой неожиданностью было то, что и на Клер Бейз тоже, казалось, не произвело особого впечатления и не вызвало у нее особого удивления саморазоблачение Райлендса, почти невольное. Казалось, она всего лишь раздосадована. «Как знать, – сказала она, теми же словами, что и Кромер-Блейк утром того же самого дня, – может, это и правда», Мы были у меня дома, на верхнем этаже, то есть у меня в постели, когда постель эта была еще местом только для меня и для нее. Но мы были в одежде, как случалось столько раз из-за плохого отопления и оттого, что мы спешили, разговаривали торопливо, ей скоро уже надо было собраться и пойти домой пешком – под пухлой и вертлявой луной, подставив лицо ветру, – а лицо ее еще полыхало румянцем, слишком явно и для нашей безопасности, и на мой вкус. Мы разговаривали торопливо, потому что таким образом у нас создавалось впечатление, что время замедляет ход, что нам удастся больше вместить в тот скудный его отрезок, которым мы обычно располагали: вместить больше чем любовные излияния, – их нам давно уже было мало, вернее, они давно уже не были чем-то единственным, что нам хотелось знать друг о друге. Так вот, она сказала: «Как знать, возможно, это и правда» – и попыталась сменить тему. Но я гнул свое: «А кто может что-то знать? Мне хотелось бы услышать по дробности, но расспрашивать Тоби не отважусь». «Да какое тебе дело, – сказала она, – может, был влюблен в женщину, а та заболела и так мучилась, что покончила с собой, такое бывает и в жизни, не только в кино». «Тоби Райлендс гетеросексуален, верно?» – спросил я. «Ах, да не знаю, думаю, да, – сказала она, – для меня все мужчины – такие, если сами не скажут в открытую, что нет, как Кромер-Блейк. Почему бы Райлендсу не быть таким, как все? Потому что не был женат? Так я от него никогда ничего об этом не слышала». «Я тоже, разумеется, – ответил я и прибавил: – Но если история эта правдивая, разве, по-твоему, она не чудовищна и не стоит того, чтобы узнать ее в подробностях, каковы бы они ни были?» Вот тут-то Клер Бейз и стала выказывать признаки нетерпения и наморщилась, и мне показалось, что она раздосадована, – закурила сигарету раздраженно и впопыхах, так что искра упала ей на чулок – вечно чулки на виду, когда она была у меня в постели, юбка задралась или сброшена, видны стройные и крепкие ноги без туфель, – почувствовав боль от ожога, чертыхнулась, соскочила с постели, потерла обожженное место поверх чулка, в три шага оказалась у окна, машинально поглядела в окно – может, смотрела на флюгер церкви Святого Алоизия, в какую сторону ветер, – затем в пять шагов оказалась у стенки напротив, уперлась в нее ладонью, зазвенев браслетами, щелкнула пальцем по сигарете, но пепла не стряхнула – не успел образоваться, а то упал бы на ковровую дорожку – и сказала: «Да, конечно, мне она кажется чудовищной, потому и не хочу ее знать и говорить об этом, и вообще не хочу воображать, какие ужасы могли произойти с Тоби в какой-то чужой стране тридцать лет назад. Кому какое дело, что произошло так далеко и столько лет назад?» «Сорок, – сказал я, – у меня было такое ощущение, что он рассказывал о чем-то, что произошло сорок лет назад. И он не говорил, что это произошло в чужой стране, хотя вполне возможно, что так оно и было». «И тридцать лет назад тоже много всякого произошло, – сказала Клер Бейз и затянулась и выпустила первую струйку дыма, поскольку до этого держала зажженную сигарету в руке, жестикулировала, зажав ее в пальцах, но не закуривая. – И двадцать лет назад, и десять, и вчера, и здесь, и в стольких разных странах всегда происходит множество чудовищных вещей – не вижу, с какой стати надо снова и снова о них говорить, с какой стати надо разузнавать подробности, если нам так повезло, Что мы их не знаем, не присутствовали при всем этом и все это нас не касается. Хватит с нас того, что мы видели собственными глазами, тебе не кажется?» И она стала собирать свои папки и сумки, надела жакет, собралась уйти, хотя оксфордские колокола, только что отзвонившие, возвестили, что в нашем распоряжении есть еще четверть часа, а будильник на кочном столике еще не просигналил. На этот раз не стала затягивать прощание (не стала жалеть о том, что этот отрезок времени кончается), хотя начинались пасхальные каникулы и нам предстояло не видеться до самого Троицына триместра, до начала занятий. Тогда-то она и забыла серьги, которые я храню до сих пор.
Но в том разговоре с литературным авторитетом возник и третий персонаж – также мимоходом, – который привлек мой интерес и внимание и по поводу которого, в отличие от двух первых, имелась возможность выяснить больше подробностей, хоть и не до конца. В персонаже этом я усмотрел некоего анти-Райлендса, более того, некоего анти-Госуорта, полную противоположность тому персонажу, в который я боялся когда-нибудь превратиться; и эта противоположность тоже испугала меня, потому что в новом персонаже я усмотрел олицетворение временного пользователя, доведенное до совершенства: человека, которому не суждено было обрести ни малейшей радости от собственной жизни, не суждено было оставить хоть какой-то след, человека, от которого никогда не будет зависеть ни что-то, ни кто-то (ни чья-то судьба): от которого не будет зависеть никто, кроме него самого, но без продолжения, без тени, и ничто, кроме его занятий. Вернее, кроме его повседневной рутины и его жизни, протекавшей лишь у него в воображении (как у пишущей братии). Я увидел мертвую душу города Оксфорда, воскресить которую не сможет и сам Уилл – на мгновение, приветствовав ее обладателя взмахом руки из своей кабинки. И хотя я не собирался оставаться в Оксфорде, хотя так и не стал одной из его истинных душ, мне пришло в голову, что судьба этого анти-Райлендса, этого анти-Госуорта, возможно, окажется еще хуже, чем судьба самих Райлендса или Госуорта, поскольку никогда у него не будет ни адресата, ни хранителя его тайн (единственной тайны, подлинной – тайны живого мертвеца; не тайны мертвеца).
Я не думал об этом персонаже ни в понедельник, ни во вторник, ни в среду, последовавшие за воскресеньем, ознаменованным моим визитом к Райлендсу (вторник был днем, когда я избрал адресатами Кромер-Блейка и Клер Бейз, получив лишь слабый отклик); но в четверг, а это был предпоследний день перед пасхальными каникулами, я совершил короткий набег на книжную лавку Блэкуэлла между двумя занятиями, разделенными «окном» длительностью в час, но, в отличие от большинства других моих походов, я не поднялся сразу же на третий этаж порыться и поохотиться в огромном отделе букинистических и подержанных книг, а добрался только до второго, посмотреть, что нового в отделе иностранной (континентальной) книги, где мирно сосуществовали переводы и подлинники на разных языках. И там я разглядел издали у стеллажей русской литературы Алека Дьюэра по прозвищу Потрошитель. Он просматривал – а скорее читал, слишком уж медленно переворачивал страницы – толстый том, на обложке я сразу разглядел портрет Пушкина, написанный художником Кипренским и очень часто воспроизводящийся. В первый момент я не придал этому обстоятельству никакого значения, поскольку Дьюэр специализировался на испанской и португальской литературе девятнадцатого века (был преувеличенным почитателем Соррильи [52] и Кастело Бранко [53] и вечно уговаривал меня – с безмерным пылом – прочесть длинную поэму моего соотечественника, озаглавленную не то «El Reloj», не то «Los Relojes», [54] точно не помню, потому что так и не последовал его совету); и я предположил, что на чтение Пушкина его подвигли какие-нибудь измышления или волхвования из области сравнительно-сопоставительного литературоведения. Он меня не заметил, настолько был поглощен чтением «Онегина» либо «Каменного гостя», скорее «Каменного гостя», подумал я, собирается сопоставить с «Дон Хуаном» Соррильи); мне не хотелось подходить к нему и здороваться, поскольку мы были не в Тейлоровском центре и в этот час я был свободен от занятий. Но когда я направился к стеллажам с итальянской литературой, то, проходя мимо него, а он стоял спиной ко мне и меня не заметил, я на несколько секунд увидел текст, который он держал перед глазами: текст был напечатан кириллицей. Я отошел чуть подальше и тут уж стал наблюдать за ним по-настоящему. Он довольно долго читал этот том на русском языке, переворачивая страницы через соответствующие интервалы, и более того: когда через несколько минут я, поддавшись любопытству, тихонько приблизился настолько, что чуть не коснулся его спины, он так и не вынырнул из бездны, куда погрузился, завороженный, вслед за одним из вольнодумцев, [55] – я увидел, что читал он даже не издание с русским текстом, подготовленное в Англии, обычное, с постраничными примечаниями и введением на английском, тогда объяснялась бы длительность его изысканий, – нет, это было подлинное и явно советское издание, какими изобиловал отдел континентальной литературы у Блэкуэлла, и я расслышал – это было тихое бормотание, уловимое только на очень близком расстоянии и когда не скрежетала касса по соседству, – как Мясник декламирует текст сквозь зубы: его огромный рот растянулся в застывшую блаженную улыбку, и он скандировал, трепетно и ритмично (завороженно, одним словом) совершенные ямбические строфы. Можно было не сомневаться: Инквизитор не только читает по-русски, он упивается языком.
52
Соррилья, Хосе (1817–1893) – известный испанский поэт и драматург, автор знаменитой пьесы «Дон Хуан Тенорио» (1844), до сих пор не сходящей с испанских сцен.
53
Кастело Бранко, Камило (Каштелу Бранку, Камилу, 1825–1890) – известный португальский поэт и прозаик.
54
Имеется в виду поэма Хосе Соррильи «El Rel"o» – «Часы» (андалузская форма испанского слова reloj; los relojes – форма множественного числа).
55
Имеется в виду Онегин или Дон Гуан.