Все еще здесь
Шрифт:
ла назубок: о чем бы ни говорил отец у себя на занятиях: об Иове, Ионафане, Иеремии, Исайе — все ей было давно и хорошо знакомо. Помню, придя как-то на занятие, я ее не узнал: в строгом платье, надетом специально ради такого случая, волосы зачесаны назад, сидит, выпрямив спину, на жестком неудобном стуле, лицо серьезное и внимательное. Боже правый, думаю я, неужели это та самая горячая девчонка, что совсем недавно была со мной в постели? Быть может, таковы канадцы: от природы они — ни то ни се, поэтому всегда готовы стать кем-то другим.
Я говорил, что это не обязательно. Что я все равно на ней женюсь. Но она отвечала: «Ничего страшного, я справлюсь. Ничего особенно нового для меня в этом не будет». И прошла все без сучка без задоринки — так, что, если бы не едва уловимый акцент, слишком сильное ударение на некоторых гласных, никто бы и не догадался, что эта девушка не из США. До самого нашего
Так почему же меня так потряс уход Эрики? Однажды она уже ушла не оглядываясь — ничего удивительного, что история повторяется. В прошлом Эрику интересовало только одно — мои армейские годы, и только потому, что она никак не могла понять, в самом ли деле вышла замуж за хладнокровного убийцу. В глубине души Эрика была и осталась пацифисткой, война ее пугала. Но что девочка, выросшая в апельсиновом раю, может знать о врагах?
Да, напрасно я обидел Алике Ребик. Будь она помоложе, быть может, я завел бы с ней интрижку — хоть и недолгую. На одиноких женщин ее возраста мужчины иной раз клюют, рассчитывая на их благодарность и нетребовательность. Будь я из таких, непременно уложил бы ее в постель. Но просто использовать Алике я не могу. Она хорошая женщина и заслуживает лучшего. Хоть и не знаю, где ей это «лучшее» взять. Проблема в том, что с такими женщинами, как она, мужчины не часто заводят романы и уж совсем редко на таких женятся.
А странно, в самом деле, как мои мысли снова и снова возвращаются к ней. Я стою на крыше своего отеля, вглядываясь в ночную тьму, и перед глазами у меня снова встает ее лицо, увенчанное пышной короной рыжих волос; и я пытаюсь понять, что же, черт побери, творится у нее в голове; а потом вспоминаю историю о том, как она в пятнадцать лет удрала в Лондон, чтобы жить с хиппи, и думаю: нет смысла гадать — не пойму, хоть проживу сто лет.
Однажды ночью, недели через две после того случая на пляже, Эрика позвонила мне и попросила на пару дней вернуться в Чикаго. Сказала, она дошла до ручки и совершенно не понимает, что делать с Майклом, нашим младшеньким. Майкл и в самом деле кого угодно доведет: здоровенный шестнадцатилетний лоб, делать ничего не желает, учится погано, еле-еле переползает из класса в класс, понятия не имеет, чем будет заниматься после школы, и вообще ничем не интересуется, кроме фигурных прыжков на скейтборде в парке у озера в компании парней-ровесников или чуть постарше себя, которых мой отец назвал бы «бездельниками и хулиганами». Я бы с такой оценкой согласился, хотя, пожалуй, на хулиганов они не тянут — энергии недостает. Слушают хип-хоп, курят траву, глотают «экстази» (а те, кто способен хоть на какую-то активность, еще этой дрянью и приторговывают), одеваются словно гангстеры из гетто и ни во что не верят. Мозги у них куриные, в одно ухо вошло — в другое вышло, и единственная цель в жизни — ничего не делать и развлекаться. Просто иллюстрация к страшилкам на тему: до чего доводит общество потребления. И мой сын стремительно катится по этой наклонной плоскости. Оценки у него просто кошмарные — впрочем, он всегда плохо учился, мы даже подозревали, что дело не в лени, что у него что-то не в порядке с головой. Но нет, вполне нормальный парень. По каким специалистам мы его только не таскали! Специалисты его тестировали, мерили интеллект, просили выразить свои чувства — все оказывалось в норме. Хороший IQ, никакой дислексии, никаких проблем
А он отвечает: нет, все хорошо, школа нормальная, учителя нормальные, просто мне неинтересно учиться. Это немое, — говорит он. Слышали такое когда-нибудь?
— То есть как это «не твое»?! — ору я. — Да что с тобой будет без образования? Куда ты пойдешь? Когда мы ездили на каникулы, что-то я не замечал, чтобы тебе не понравилось в пятизвездочном отеле! И когда мы идем покупать тебе кроссовки, не припомню, чтобы ты говорил: «Папа, возьми что-нибудь подешевле!» Наоборот — зубами из меня выгрыз самую дорогую пару, что нашлась в магазине! Что-то не припомню, чтобы ты жаловался на наш телевизор, или на стереосистему, или на компьютер, который мы тебе купили, и говорил, что без всего этого можно обойтись! А откуда, ты думаешь, все это взялось? Как мы на это заработали? Думаешь, будь я охранником, или уборщиком, или продавцом в магазине, у тебя бы все это было?
А этот недоросль мне отвечает:
— Конечно. Вот у Адама отец работает продавцом в магазине — а дома у них есть почти все то же, что у нас.
Вот к чему привели наши антивоенные демонстрации. Ни ценностей, ни идеалов. Но кто бы мог подумать, что все так обернется? Куда пропала наша (пусть и ложная) уверенность, что мы в силах изменить мир? Как мы ухитрились собственного сына вырастить таким пустоголовым ничтожеством?
Все это и выложила мне Эрика на закате теплого, ясного дня в Ливерпуле. Я с телефонной трубкой
в руках стоял у окна и любовался кирпичной стеной дока, пламенеющей в лучах заходящего солнца, а на середине Мерси деловито пыхтел паром, направляясь в Чешир — край, где я еще не был, но, когда как-то спросил Алике, что там, она ответила: «Верфи. Рабочие поселки. И самый жуткий на свете пляж».
— Что-то голос у тебя странный, — сказал я Эрике.
— Почему?
— Ну не знаю, какой-то хриплый, сдавленный.
— Что-то с линией, наверное. Так когда ты приедешь?
— Надо поговорить с менеджером стройки, но думаю, через несколько дней.
— А ни с кем из «Битлов» еще не познакомился?
— Их изображений, и самых разнообразных, здесь полно — а вот самих, увы, не видел.
На второй день своего пребывания в Ливерпуле я отправился в Музей «Битлз», а потом спросил Алике, была ли она там. «Нет, — ответила она, — я в таком музее жила». И добавила: странно как-то себя чувствуешь, когда твое прошлое оказывается музейным экспонатом. Потом я долго старался представить ее в те годы — долговязую еврейскую девчонку, присутствовавшую при рождении рок-н-ролла, когда я за океаном еще слушал безжизненно-сладких, словно от рождения занафталиненных звезд пятидесятых, вроде Пола Анка или Фабиана.
— Да, еще одно, — это снова Эрика, — ты когда в последний раз говорил со своей матерью?
— В эти выходные, а что?
— Знаешь, я встретила ее в магазине пару недель назад — выглядит она плохо. Просто ужасно выглядит, если честно. Мне она всегда нравилась, с самого начала. Вот отец твой — другое дело, при нем я все время боялась ляпнуть какую-нибудь глупость.
— Да брось, ты ему ни в чем не уступаешь. И Писание знаешь не хуже его. Помнишь, как ты его срезала, когда дело дошло до Нового Завета? Никогда ни прежде, ни после не видел его в таком потрясении!
В самом деле, на это стоило посмотреть! До сих пор смеюсь, когда вспоминаю, как эта блондиночка из канадской глуши рассуждает об апостольских посланиях, словно выпускница какого-нибудь богословского института, а мой высокоученый папаша только глазами хлопает!
— Ох нет, как вспомню его усы и суровый взгляд из-под очков — до сих пор в дрожь бросает! Но, Джо, милый, они ведь уже не те, что были. Сколько сейчас твоей матери — восемьдесят? А отец, кажется, на пару лет старше. Мы с ней сели в кафе там же, в магазине, и она разговорилась. Знаешь, Джо, живется им сейчас просто ужасно: артрит у твоего отца все хуже и хуже, он уже почти не встает с кресла, даже карандаш держать не может. Пишет только той ручкой, что ты ему подарил. Знаешь, она просила меня тебе не говорить, но я все-таки расскажу. Она говорит, ум у него ясный, как был, но писать стало очень трудно: напишет абзац — потом полдня отдыхает. Ей приходится самой все делать: одевать его, раздевать, мыть в ванной, даже зубы ему чистить, она устает страшно.