Все люди — враги
Шрифт:
— Прости, отец. Я не хотел делать тебе больно.
Завтра, когда отдохнем, мы поговорим. А теперь пойдем спать.
Генри Кларендон слегка отодвинулся от него и покачал головой.
— Да, да, — настаивал Тони. — Ложись в моей комнате. Я лягу в другой, для гостей. Пойдем!
Он провел отца по коридору, держа в. свободной руке свечу, и посадил на кровать. При виде своей комнаты Тони почувствовал, как у него снова сжалось сердце, и ему стало мучительно больно при воспоминании о том, как он высокомерно вышвырнул когда-то обе картины Холмана Ханта. Он зажег еще две свечи.
— Подожди, — сказал он, — я сейчас вернусь.
Он спустился ощупью по лестнице, переступил через огромные колеблющиеся
Он хотел съесть что-нибудь, но не смог. Положив один хлебец в карман, а два других на поднос и поставив туда же чистый стакан, вино и свечу, медленно поднялся по лестнице.
Отец сидел неподвижно на кровати, тупо уставившись в стену. Тони осторожно поставил поднос на маленький столик.
— Я немного поел внизу, а это принес тебе, если тебе тоже захочется. Не раздевайся, ложись прямо так. Ну вот. Я оставлю одну свечу зажженной, хорошо? Ну, покойной ночи.
Он нагнулся, поцеловал отца и почувствовал, как тот, сжав ему руку, прошептал:
— Милый мой мальчик.
Тони понял, что достиг цели.
В комнате для гостей (он выбрал ту комнату, которую никогда не занимала Эвелин) не было постельного белья, только серые полосатые одеяла.
Энтони не пошел за бельем, а застелил постель одеялами.
IX
Так узнал Энтони, как жестока и неумолима смерть.
Безысходное отчаянье отца, тем более тяжкое, что непримиримый разум не позволял ему утешаться надеждами на загробную жизнь, давило невыносимым гнетом, и Энтони все больше и больше растравлял себя мучительными мыслями и мрачными видениями.
Целые недели, во сне и наяву, его преследовали чудовищные картины катастрофы, которой никто не видел и которая осталась тайной. Что испугало лошадь?
В своих душевных терзаниях Тони иногда чувствовал себя невольным виновником происшедшего, — словно какой-то враждебной силе понадобилось принести в жертву его мать, чтобы разрушить его счастье, — но в следующую же минуту он сознавал нелепость такого предположения. Он проклинал четкость своей памяти, которая упорно и точно назло возвращала его к тому, что он хотел забыть.
Ему снова и снова мерещился гроб, неуклюже покачивающийся на плечах людей, облаченных во все черное, ежедневный труд которых состоял в том, чтобы пребывать в безмолвии и мрачности. Затем гроб водрузили на высокий катафалк; он перестал качаться и казался таким непостижимо мертвым!
Похоронный обряд — ненужная, унизительная и нестерпимая своей гласностью процедура. Он не мог освободиться от чувства ужаса и возмущения, оставшегося у него от долгого, медленного шествия в церковь, от безмолвного, мучительного ожидания начала церковной службы, от заунывных интонаций, которыми приходский священник и все присутствующие искажали полные величественного достоинства слова, и от этого ужасного покачивания гроба, когда его несли к могиле; ему вспоминалось бледное, искаженное лицо отца, когда земля с глухим стуком падала на крышку гроба, какие-то дальние родственники, которых он никогда раньше не видал, назойливое любопытство деревенских жителей и ужасная пустота, наступившая после этого дня. Все это было какой-то бессмысленно грубой жестокостью.
Всякий раз, когда Энтони приходил
Генри Кларендон погрузился в беспросветное молчаливое уныние, из которого Энтони никак не мог его вывести. Они встречались только во время еды, и, так как отец не склонен был разговаривать, Тони быстро умолкал. Отец сидел, запершись у себя в кабинете, или уходил бродить в одиночестве. Иногда, проснувшись ночью, Энтони слышал, как он беспокойно расхаживает по дому. От всего этого Тони испытывал такое чувство, точно солнце навсегда померкло в небе и жизнь превратилась в бесконечную вереницу серых холодных дней. Предоставленный самому себе, он бродил часами или сидел в раздумье на террасе, в парке или взбирался на вершину холма и подолгу стоял там на ветру. Но радость жизни улетучилась, и если к нему и возвращалось ощущение, что он живет в вечности всего сущего, это была вечность унылого мрака. Он без конца читал сначала книги матери, стараясь проникнуть в мысли, которые когда-то были ее мыслями, а потом все, что ему попадалось под руку. Только это и спасало его от мертвой апатии, охватившей отца.
Маргарит и Робин посылали ему сочувственные письма, приходившие точно из другого мира, и все-таки они хоть немножко поддерживали его, воскрешая в нем волю к жизни, которую убивала гнетущая атмосфера в доме. Робин закончил свою вторую книгу, она была принята, и он уехал в Италию, чтобы приняться там за третью. Его описания Флоренции и Рима пробудили в Тони жадный интерес, и он читал об Италии все, что мог найти в библиотеке.
Маргарит писала о пьесах, операх и вечерах в Лондоне. Вскоре она уехала с родителями на лето в Шотландию. Тон ее писем был дружеский, но не более, а Тони не испытывал желания писать о своем чувстве, которое казалось погребенным под пеплом его бесцельного существования.
Унылое лето незаметно перешло в осень, а осень — в зиму с пронизывающими ветрами, проливными дождями, холодными беспросветными тучами. Наконец, когда Тони уже готов был взбунтоваться против такого бессмысленного существования и намеревался поговорить с отцом о своем будущем, отец неожиданно сообщил ему, что они покидают Вайн-Хауз и в декабре переселятся в Лондон. Энтони не стал расспрашивать отца относительно его решения и не справлялся о своей дальнейшей судьбе.
Он заключил, хотя это обстоятельство не так уж интересовало его, что их средства уменьшились, поскольку капитал матери был только» пожизненной рентой «, которую она не имела права никому завещать. Хотя Тони последнее время стремился уехать из Вайн-Хауза, он никогда не думал о том, чтобы покинуть его навсегда; и Лондон, казавшийся раньше таким привлекательным, теперь принял облик ненавистного призрака, — обители туманов, слякоти, шума и бесчисленного множества равнодушных людей. Даже мысль о том, что он будет ближе к Маргарит, не прельщала его. Он не мог примириться с тем, что должен навсегда лишиться своей террасы и окружающего его простора. Озабоченный отправился он пешком к Генри Скропу — после несчастного случая с матерью ему запретили ездить верхом, и все лошади были проданы.