Все не так
Шрифт:
В воскресенье утром я повез Дану на тренировку по спортингу. Подарок она наконец купила и всю дорогу из клуба домой предвкушала, как вручит его дядюшке, и как он будет рад. Мы только-только пересекли Кольцевую, как зазвонил мой мобильник.
– Вы где?
Папаня. Голос какой-то странный. Чужой. Глухой.
– МКАД пересекли. Через полчаса будем дома.
– У нас несчастье. Володя умер. Ты там Дану подготовь как-нибудь.
Я сидел как пришибленный, не в силах пошевелиться. Дану подготовь… Меня бы кто подготовил. Как же так? Еще вчера вечером он был живой и почти совсем здоровый, от травмы ноги никто не умирает, а все остальное у него было в полном порядке.
Дана была в таком шоке, что даже не плакала.
Возле подъезда нас поджидала Лариса Анатольевна. Едва Дана вышла из машины, мать бросилась к ней, обняла и повела домой, даже не оглянувшись на меня. То есть дала понять, что мне тут делать нечего и в моем присутствии никто не нуждается. Оно и понятно. Кто я им? Наемный работник, домашний персонал. А к Владимиру Олеговичу так и вовсе никакого отношения не имею. Что же касается Даны, то без меня девочка не пропадет, в доме полно людей, одна она не останется.
Я был уверен, что в течение как минимум недели не понадоблюсь: какие могут быть спортивные занятия, когда в семье горе? И страшно удивился, когда на следующий день вечером мне позвонил участковый Дорошин.
– Надо бы пересечься, – коротко попросил он. – Если можно, прямо сейчас.
Мы встретились возле станции метро «Чистые
– Сегодня было вскрытие, – начал Дорошин, слизав с губ пену. – Беда пришла в кишлак Руденко, как это ни прискорбно. В организме Владимира Олеговича обнаружили лошадиную дозу сильнодействующего сердечного препарата.
– Он дозировку перепутал? – догадался я.
– Да нет, Паша, там таблеток столько, что не перепутаешь. Можно вместо одной выпить две, но не двадцать же. Следователь сегодня начал допрашивать всех членов семьи по очереди. Вчера они с самого утра потянулись к покойному поздравлять с днем рождения и дарить подарки. Все приходили, кроме племянницы, которую ты увез на тренировку. Приходили в разное время, кто в начале девятого, кто в девять, кто в десять. Причем, кроме членов семьи, никто больше в квартиру не заходил. Потом Владимиру Олеговичу стало плохо, жена вызвала «Скорую», его увезли, но, к сожалению, не довезли, он скончался по дороге в больницу. Однако врачи, пока еще пытались его откачать, что-то такое почуяли и звякнули в прокуратуру и нам. Следователь тут же сделал стойку, видать, настроение у него было хорошее, боевое, дело возбудил и помчался на квартиру к покойному с обыском. И что ты думаешь? В комнате чашка стоит, огромная такая, керамическая, в ней – остатки чая. В мусорном ведре – пустая конволюта от сердечного препарата. Эксперт эту конволюту – хвать! И тут же порошочком обработал. Ни одного следа. Ни единого. Все стерто. Вот и скажи мне, может человек регулярно доставать из конволюты таблетки и не оставить на ней ни одного следа? Не может. Да и зачем человеку, имеющему совершенно здоровое сердце, принимать эти таблетки? Бред же, согласись. Да еще двадцать штук. Кстати, таблетки принадлежат матери покойного, ей врач их уже много лет прописывает.
– Может, это не ее таблетки, а просто такие же? – предположил я, с трудом переваривая услышанное.
– Да нет, Паша, не такие же, а именно что ее. Из квартиры Владимира Олеговича следователь поскакал к его брату и задал вопрос в лоб: мол, откуда у покойного препарат. И матушка его сначала сразу сказала, что принимает такой же, а потом пошла к себе в комнату, чтобы принести свое лекарство и показать следаку. Возвращается и говорит: было три упаковки, а осталось только две, одна куда-то подевалась. Вот и считай. Стянул кто-то у бабушки таблетки и Владимиру Олеговичу в чай сыпанул. Чашку с остатками чая следователь с места происшествия изъял, эксперты быстренько посмотрели – все точно, таблетки там растворены. Это я все к тому тебе рассказываю, что завтра с утра тебя следователь вызовет, и если тебе есть что мне сказать, ты скажи лучше прямо сейчас. Время дорого. Я бы до завтра что-нибудь успел. Вот ведь гнилое дело! Вся семья под подозрением, все к покойному приходили, и каждый имел возможность его отравить. Хорошо хоть тебя и девочки не было, все-таки на два человека меньше. Ну и Музу Станиславовну вычеркиваем.
– Почему? – заинтересовался я. – Ее что, дома не было?
– Была, была. Только если она причастна, то чашку давно бы вымыла, а мусор из ведра выбросила. Не дура же она клиническая, чтобы следователя с обыском ждать. Бабку, пожалуй, я бы тоже исключил, это совсем надо мозгов не иметь, чтобы травить человека собственным лекарством. Сам же первым под подозрение попадешь. И потом, родной сын все-таки. Но все равно остается много народу: брат с женой, сестра с дочерью, да еще родственница эта, у которой маленький мальчик. Вот морока-то следователю! Не позавидуешь. Так как, Паша, скажешь мне что-нибудь интересное?
Я пожал плечами. Сказать мне было нечего. Я был уверен, что если кто-то и хотел убить Володю, то это могла быть только Лена. Он так и не бросил свою неказистую жену, не женился на Лене, хотя, наверное, обещал. И она его возненавидела. Никаких иных соображений в моей голове не появилось.
– А зачем я следователю нужен? Меня ведь там не было, я к Володе не приходил.
– Вот именно поэтому и нужен. Ты и Дана совершенно точно не причастны. Но Дана – член семьи и вообще еще маленькая, мало чего понимает, а ты – человек со стороны. Ты мог видеть много интересного, такого, о чем сами Руденко не расскажут. Так что ты с завтрашнего дня для следователя наиглавнейший свидетель, знающий ситуацию изнутри и при этом ни в чем не заинтересованный.
Так и получилось, что я почти каждый день, как на работу, стал приходить в кабинет Галины Сергеевны Парфенюк. Мы вели долгие разговоры, но толку от них никакого не было. Она записывала, что-то рисовала, что-то обдумывала, придумывала вопросы, на которые я добросовестно отвечал, но, судя по всему, не продвинулась ни на шаг.
Прошло два месяца. Следователь давно перестала меня вызывать, и дело, как мне казалось, полностью заглохло. Я продолжал заниматься с Даной и чувствовал, что в клане Руденко что-то происходит. В квартире висело нечто тяжелое, давящее, мешающее дышать. Все сидели по своим комнатам, никто лишний раз по коридору не пройдет. Оказываясь в столовой, они быстро ели и разбегались по своим углам – никаких долгих совместных посиделок с чашечкой чаю, как бывало прежде. И мне даже показалось, что каждый из них старался прийти поесть тогда, когда в столовой никого больше не было.
Но однажды мне позвонила Муза Станиславовна.
– Павел, вы сейчас у Даны?
– Да.
– Вы не могли бы потом зайти ко мне?
– Конечно, зайду.
Когда Муза открыла мне дверь, я поразился: как же она постарела! Я не видел ее со дня похорон, и за эти два месяца она превратилась в маленькую щуплую старушку.
– Я вас надолго не задержу, – произнесла она сдержанно. – Я разбирала Володины бумаги и нашла вот это.
Она протянула мне плотный конверт.
– Это вам.
– Что это?
– Здесь написано ваше имя. Это вам, – повторила она, отведя глаза.
– Но вы знаете, что это? – настойчиво спросил я.
– Возьмите, Павел.
Муза чуть не силком всунула конверт мне в руку и отвернулась. Я не стал больше ни о чем спрашивать и ушел. Спустился вниз, сел в машину, включил свет и вскрыл конверт, в котором оказались распечатанные на принтере страницы.
«Павел…
Даже не знаю, как начать. «Дорогой Павел»? Сентиментально. «Уважаемый Павел»? Слишком официально. Просто «Паша»? Отдает панибратством.
Начну с главного: Муза все знает. Она знает, что я думаю, что чувствую и что собираюсь сделать. Она знает о том, что я пишу это письмо, и она обязательно его прочтет, когда я его закончу. У меня нет секретов от жены. Я попрошу ее отдать тебе это через два месяца после моей смерти.
Никто меня не убивал. Это самоубийство. Не спонтанное, не под влиянием момента, а продуманное и давно запланированное. Помнишь день, когда ты пришел ко мне и заявил, что я – любовник Леночки и отец ее ребенка? Мне до сих пор стыдно за этот разговор, я был рассеян и груб, я ничего тебе не объяснил и никак тебя не утешил, но мне, честное слово, было не до этого. В тот день я узнал, что смертельно болен. Симптомов никаких не было, но специальное исследование показало однозначно: я тяжело болен, и как только болезнь войдет в решающую стадию, начнутся
Муза была в командировке, и мне пришлось ждать ее возвращения, чтобы все рассказать. Не сообщать же такие вещи по телефону… Мы тогда долго разговаривали и решение принимали вместе: как только я почувствую, что «началось», я уйду. Я не хочу терпеть мучительную боль и не хочу, чтобы моя любимая жена терпела рядом с собой теряющего разум умирающего мужа. Так будет лучше и правильнее.
У тебя может возникнуть вопрос: почему именно так? Почему в день сорокалетия? И почему письмо нужно отдать именно через два месяца, а не сразу, чтобы никто не подозревал убийство и не терзал родных бесконечными допросами? Я мог бы ограничиться просто предсмертной запиской, но я слишком хорошо отношусь к тебе, чтобы уйти, ничего не объясняя и не попрощавшись. Ты избегал меня по вполне понятным причинам, но я не обижаюсь. То, что я делаю, может показаться чудовищным и отвратительным, если не понимать, что мною движет. Я не пытаюсь оправдаться. Я очень ценю тебя, я благодарен тебе за Дануську и чувствую свою вину перед тобой. Ты, конечно, и так все узнаешь, но мне хочется, чтобы ты узнал первым. И узнал не от кого-то из «моих», а от меня самого. Считай, что это прощальный жест уважения к тебе.
Я не люблю свою родню. Не знаю, заметил ли ты это, но это так. Не стану грузить тебя подробностями своей жизни, скажу лишь несколько слов, чтобы ты понимал, как я к ним отношусь. Я рос в семье изгоем. Как-то так получилось, что в нормальной советской семье появился мальчик, который не понимал, почему нельзя говорить правду и почему обязательно надо врать. Этот мальчик не хотел понимать, что есть правила игры, которые надо соблюдать, чтобы всем было удобно. Он не хотел признавать существование понятий «так принято», «так полагается», он требовал объяснений: почему принято именно так и почему именно так полагается. А объяснений ему не давали, только все время ругали и наказывали. И он совершенно не понимал, за что его все время ругают и наказывают. Ему стали говорить, что он – бессердечный, эгоистичный и злой, что он подлец и мерзавец и что из него не вырастет настоящий человек. И поскольку это говорили старшие, которых полагается уважать и которым должно верить, он верил. Он жил с ощущением собственной неполноценности, он верил, что он какой-то особенно, просто невероятно плохой и ни на что не годный. Именно поэтому он никогда не оправдывался, если его ругали, и не сопротивлялся, когда наказывали. Он верил, что заслужил все это, потому что он плохой, и что все справедливо.
Потом мальчик вырос и стал кое-что в этой жизни понимать. Потом он вырос еще больше, и его понимание расширилось. Ему стали понятны побудительные мотивы поступков его родителей, брата и сестры. В тот момент он решил, что за всем этим стоит подлость, своекорыстие, лицемерие и ханжество. И поскольку те самые правила, на соблюдении которых они настаивали, пронизывают всю жизнь вокруг, он решил, что ничего невозможно изменить, можно только подстроиться.
Он подстроился. И стал как-то жить. И даже почти успокоился. А потом, когда он был уже совсем взрослым и даже доктором наук, он случайно услышал, как его мама и его сестра разговаривают о нем.
– Подумать только, каким Володя стал, когда вырос, – говорила мама. – Никто уже не надеялся, что он выправится. Все-таки он был ужасным ребенком, совершенно бессердечным. Отказаться ехать к больной бабушке! Уму непостижимо!
– Да уж, – вздохнула сестрица. – А как он радовался, когда наш Ванечка умер! Это просто не человеком надо быть, чтобы такое сказать. И как у него язык повернулся?
Ты, Павел, не знаешь этих историй, да и не надо тебе… Это интересно только мне и моей Музе. Но поверь мне: мама и Валентина сидели и вспоминали все мои грехи, а я стоял за дверью и слушал, не переставая поражаться маминой простоте и Валиному цинизму. Все первые двадцать лет жизни и родители, и Миша с Валентиной ломали меня, корежили мою личность в угоду собственным интересам, прикрываясь демагогическими лозунгами о чувстве ответственности, об обязанности любить и уважать старших и помогать близким. И в тот момент, стоя за дверью и слушая, как воркуют мама и сестра, я вдруг решил: хотите жить по своим правилам? Живите. Хотите любить и беспрекословно уважать старших, хотите помогать близким, хотите холить и лелеять свое чувство ответственности? Пожалуйста. Я предоставлю вам полную возможность. Я доведу ситуацию до абсурда, я создам вам милый уютный домашний ад, в котором все будет устроено по вашим правилам, и посмотрю, как вы будете в этом аду гореть.
Сейчас уже неважно, что и как я делал. Просто поясню: то, что Валентина с дочерью живут у Михаила, – моя работа. И Лену с ребенком я тоже туда воткнул. Кстати, перестань ревновать ее ко мне, отец Костика – мой брат, и Лариса об этом знает. Еще одно поленце в адском огне… Муза тоже знает. Больше никто. Надеюсь на твою деликатность. И даже поэтические сборники, которые финансирует Миша, – моих рук дело. Мама, между прочим, очень этим гордится и всем знакомым рассказывает, какой ее сын тонкий ценитель прекрасного и щедрый меценат. А Лариса просто задыхается от злости, подсчитывая, сколько платьев она купила бы себе на эти деньги.
Когда я понял, что пора, я стал планировать свой уход так, чтобы от него тоже была какая-то польза. Например, умереть в день своего рождения. Я не люблю ходить на кладбище, и мне очень не нравится, когда кого-то заставляют это делать. Могилы принято посещать как минимум дважды в году: в день рождения и в день поминовения. По крайней мере ко мне нужно будет ездить не два раза в год, а только один. Кто-нибудь когда-нибудь скажет мне за это спасибо.
Но мне хотелось нанести последний удар, самый сильный. Я решил уйти так, чтобы они со своими правилами и дешевым лицемерием оказались в полной заднице. Ведь если жить по их правилам, демонстративно любить родных и уважать старших, то невозможно честно сказать близкому человеку: я тебя подозреваю в убийстве. А они будут вынуждены друг друга подозревать, у них просто не останется другого выхода.
Я все продумал. И травму свою придумал, и лангету, слава богу, знакомые врачи есть. Предварительно стащил у мамы таблетки. Я знал, что даже небольшая их передозировка может привести к очень тяжелым последствиям. Я так радовался, что день рождения выпал на воскресенье и можно будет уберечь Дануську, вывести ее из-под удара.
И вот настал этот день, и с самого утра они стали приходить с поздравлениями и подарками. Первым – Мишка, он ранняя пташка, даже в выходные поднимается ни свет ни заря, за ним – мама, потом Лариса, потом Валя с Юлькой, потом Леночка. Я уже давно пишу это письмо, вторую неделю. Сейчас я его наконец допишу, потом высыплю таблетки в кружку с чаем и выпью. А конволюту тщательно протру салфеткой и только после этого выброшу в мусорное ведро. Я сделаю все для того, чтобы моя смерть была похожа на умышленное убийство. Но я установил срок – два месяца. Им хватит. Через два месяца Муза отдаст тебе это письмо.
Муза все время стоит рядом, положив руку на мое плечо. Ты даже представить себе не можешь, сколько сил и мужества у этой женщины…
Не хочу, чтобы у тебя были лишние проблемы, поэтому избавлю от необходимости объясняться со следователем и моей родней. Я написал еще одно письмо, очень короткое, которое Муза тоже «найдет» через два месяца и передаст в следственные органы. В нем я признаюсь в самоубийстве и рассказываю, как все было (то есть будет). Дело закроют.
Обнимаю тебя.
В.Р.
P.S. Вот сейчас, когда таблетки уже высыпаны в чай и мне остается только сделать несколько глотков, я вдруг подумал, что все в этой жизни, наверное, не так просто и однозначно, как мне бы хотелось. И дело не в «правилах» и лицемерии, а в чем-то другом. На самом деле все намного сложнее и тоньше, чем я себе представлял. Все не так».