Все поправимо: хроники частной жизни
Шрифт:
Отца она вспоминала спокойно, голос ее ни разу не дрогнул.
Выход есть, говорила она, ты перестанешь бояться и сам найдешь его, я уверена. И все устроится, не волнуйся ни о Нине, ни обо мне, если бы отец тогда думал о себе, он тоже нашел бы выход, а он думал о нас. Думай только о себе, и им нечем будет тебя напугать, понимаешь?
Не бойся, повторила мать и замолчала.
Он не знал, что ответить.
— Опусти подушки, я хочу лечь, — сказала мать, — силы кончились.
Она лежала в своей обычной позе, на спине, укрытая до подбородка одеялом, и смотрела невидящими глазами в потолок.
— Кто же… кто
Мать молчала. Когда она наконец заговорила, ему показалось, что она бредит — между словами были длинные паузы, говорила она тихо, проглатывая окончания, будто засыпала, глаза ее закрылись.
— Мир за твоей спиной… другой мир… когда ты отворачиваешься, он меняется… никогда не увидишь то, что за спиной… не думай об этом…
Он решился:
— И ты… ты так до сих пор и не поняла, кто тогда написал Носову?
— Мир за твоей спиной, — повторила мать, — другой, понимаешь?
Она перекатила голову по подушке, открыла глаза, и он опять подумал, что, может быть, она его видит.
— Близкие могут предать, — сказала мать, — но их нельзя судить за это. Они предают, но они все равно любят. Ты понимаешь меня?
На мгновение ему показалось, что понимает, и он кивнул. Мать, не дожидаясь ответа, отвернулась.
— Не уходи пока никуда, пожалуйста, — сказала она, — я хочу, чтобы сегодня ты побыл со мной.
Сидеть неподвижно на стуле было утомительно, но он так и сидел, широко расставив ноги, опершись локтями на колени и подперев ладонями подбородок, прошел час, полтора, мать дышала во сне тихо и ровно, он слушал ее дыхание и, закрыв глаза, видел деревянный ресторан в Юрмале, старого официанта в вытертом черном костюме, с белым галстуком-бабочкой, обратившегося к матери «мадам», отчего он, Мишка, чуть не свалился со стула, отца в вискозной тенниске, обтягивавшей его широкую грудь, — отдыхавшие офицеры предпочитали из санатория выходить в гражданском, и мать в голубом крепдешиновом платье — по голубому фону вились серебристые ветки с мелкими розовыми цветами, мать достает из большой черной лакированной сумки черную лакированную, с мелким многоцветным рисунком на крышке коробку папирос, закуривает, и дым отделяет ее от отца, от Мишки, от всего мира…
Сейчас мы смотрим один сон, подумал он.
— Я не сплю, — услышал он голос матери, — я думала… Они могут начать дело, придут… Телефон…
Он открыл глаза, увидел, что мать протянула руку в сторону прихожей, и сообразил — пошел к телефону, не снимая трубки, провернул диск и закрепил его карандашом, потом вернулся в комнату и плотно закрыл за собой дверь. Мать сидела на постели в ночной рубашке, спустив ноги на пол и пытаясь ступнями нащупать домашние туфли.
— В уборную, мам? — Он подвинул шлепанцы и помог ей попасть в них. — Пойдем…
— Я не хочу в уборную! — Мать раздраженно мотнула головой. — Я хочу сесть в кресло, помоги, сядь рядом и слушай…
Он усадил ее в кресло, накрыл ноги старым клетчатым черно-зеленым платком. Мать перевела дух и заговорила так тихо, что он, сидя рядом на стуле, ничего не услышал, ему пришлось пересесть на ручку кресла и придвинуть ухо почти вплотную к ее губам.
— Они могут прийти с обыском, — шептала мать, — им же нужны деньги, это будет доказательством твоей вины… Поэтому я думаю, что
Он в изумлении отодвинулся и, забыв о телефоне, едва не переспросил во весь голос, но мать успела удивительно ловко для слепой прикрыть рукой его рот.
— Перевернуть кровать?! — прошипел он. — Зачем? Ты что, мам?
— Переверни кровать, — повторила мать еле слышно, — и отвинти колесо под той ножкой в изголовье, которая ближе к стене…
— Но зачем? — Он уже начинал догадываться, но не мог поверить в эту догадку. — Зачем, мам? Ты уверена?..
— Переверни кровать, — повторила мать, — отвинти колесо…
Кровать была железная, неподъемная, и он еле справился с нею, еле удержал, чтобы она не грохнула по полу, когда колесики поехали, кровать начала заваливаться набок, и постель сползла на пол у стены. Ось колеса была закреплена в стержне, ввинченном в трубу ножки, стержень никак не вывинчивался — снаружи все было залито слоями масляной краски, а внутри резьба, вероятно, проржавела. Он принес из прихожей сумку с инструментами, оставленную Киреевым, когда они строили перила для матери, отыскал в сумке плоскогубцы, попробовал выкрутить стержень ими — не удалось. Содрав краску, он попытался расшатать стержень, потом намотал на ручки плоскогубцев край одеяла, чтобы не резало ладони, навалился изо всех сил — и, наконец, стержень начал проворачиваться, потом пошел легко и вывернулся. Он сунул два пальца внутрь ножки, ничего не нащупал и оглянулся на мать. Она сидела, ее широко раскрытые глаза были обращены в его сторону, и в который раз ему показалось, что она видит.
— Там ничего нет, — сказал он.
— Это там, — ответила мать, и он понял слова только по движениям губ, так тихо она говорила, — ищи… И не шуми.
Едва не отдавив себе пальцы, он снова перевернул кровать, поставил ее на ножки.
И увидел, как из той ножки, которая стала как бы увечной, короткой, показался тупой конец серой холщовой колбаски, потом, сгибаясь, колбаска выскользнула вся — в ней было сантиметров пятнадцать в длину — и с тихим стуком легла на пол.
— Они почти ничего не нашли, когда взяли Петю. — Мать уже не шептала даже, а выдыхала слова, он, скорее, догадывался, чем слышал. — Петя успел тогда все передать одной женщине… Ада не знала… Потом, когда его выпустили, он все забрал и спрятал здесь… Эта женщина… Она дождалась его и отдала, но он не женился на ней… Из-за нас… Он не хотел, чтобы ты… Ты был маленький… Она умерла, и он умер после этого… Никого нет, Мишенька, никого нет, Лени нет и Пети, никого… Мы все умерли. Это еще от деда, Петя сохранил… Теперь это твое. Спрячь так, чтобы они не нашли никогда, понимаешь? Может, когда-нибудь это спасет тебя или твоего ребенка, когда-нибудь… Спрячь, лучше не дома… Если даже пропадет, то ты не пострадаешь и они не получат ничего…
На коленях у матери в клетчатом черно-зеленом платке ледяным синим огнем пылали камни. Мать осторожно положила на них руки, но огонь не погас — он будто просвечивал сквозь маленькие пухлые ладони.
Ему казалось, что он никак не может отдышаться после мучений с кроватью, но потом он понял, что просто задыхается, в комнате мало воздуха. Он глубоко, судорожно вдохнул, взял холщовый мешочек и, осторожно приподняв материны руки, стал сбрасывать в него камни один за другим, стараясь не смотреть на синий огонь.