Всего одна жизнь
Шрифт:
Потом говорим об Андреевых.
— Кулачишко был мелкий, — смеется Кирилл Савельевич. — Никто его не трогал. Жизнь просидел, как сурок в норе.
Лицо мое горит в тепле дома после хлесткого морозного ветра. С удовольствием пью душистый чай. Кирилл Савельевич рассказывает о своей жизни. Партизанские отряды в лесах по Хамиру, отступление к Белкам, в Ойротию. Эшелоны атамана Анненкова, колчаковцы, белоказачьи дружины… Жестокие бои в диких алтайских лесах, на глухих хуторах, переправы через ледяные горные реки… Первый Алтайский горных орлов полк и последние белые банды у монгольской границы…
Прокофьевна сидит
— Ох, и рубка была в Богатыреве!.. Вы знаете его, Владимир Михалыч. Дикий был хутор, захолустный…
— Им-то что, — усмехается Прокофьевна, — в отряде. А у нас дома жгут. Разбой. А я в положении была… Чаю еще хотите? Заговорим мы Владимира Михалыча.
— Спасибо. Еще выпью.
Я рассказываю Кириллу Савельевичу о незавершенной работе Ганзина. У меня давно появилась идея приобщить к ней Кирилла Савельевича, да вот как осуществить эту идею, я не знал. Кирилл Савельевич сам помогает мне.
— Знаю я о его работе, — говорит он. — Мы с ним часто встречались. Горячей души был человек. И дело нужное затеял.
— То-то и оно! — говорю я. — Жалко. Пропадает.
— Да… — задумчиво говорит Кирилл Савельевич. — А вы не могли бы достать его записки?
— Попробую, — говорю я, не скрывая радости.
Ухожу поздно. Морозная ветреная ночь летит мимо меня. С окраинного пригорка, где живет Кирилл Савельевич, виден весь усыпанный бусинками электрических огней город. Только террикон рудника с ползающими под ним огненными муравьями-фарами стоит вровень. Вон на той горе, где переливается огнями многоэтажное здание обогатительной фабрики, темной ночью девятнадцатого года анненковец Арапов после пыток расстрелял тридцать шесть большевиков.
Из года в год парень — мужчина — больной старик смотрел со своего пригорка на свой город. Собственный город.
И вдруг я почему-то вспомнил одного старика на трибуне. Он медленно махал нам кепкой на майской демонстрации и плакал. Мы были тогда на третьем или четвертом курсе. Кто-то из ребят усмехнулся: «Посмотрите на этого склеротика. Слезы радости…» Сколько нужно прожить человеку, чтобы научиться понимать жизнь? Да еще чтобы был свой город в конце…
На «Птичьей горе» тихо. Лора, обволакиваясь клубами папиросного дыма и взбивая испачканной чернилами рукой свои пышные волосы, строчит очерк о бригадире проходчиков Митькине. Славный парень. У него своя «Волга», на которой мы с Николаем однажды ездили на охоту. Лора давно собирает материал для этого очерка.
Чтобы не мешать ей, мы усаживаемся с Ваней в «мужской» за очередную шахматную партию. Лора перетаскивает нас в «ничью комнату».
— Скучно, — говорит она. — И так весь день одна сижу.
— Творчество требует одиночества, — говорит Ваня.
Партия у него явно не клеится.
— Похоже, что «Спартак» сегодня не в форме, — замечаю я.
— Меня раздражает эта лошадь, — ворчит Ваня.
Довольно избитый прием. Речь идет о художественной литографии гнедой лошади. Это Лорина вещь. На «Птичьей горе» не так уж много личных вещей. Но лошадь — Лорина. Ваня, проигрывая, обычно ворчит: «Невозможно сосредоточиться, когда на тебя тупо уставилась лошадь». Но сегодня он идет дальше.
— Остановим часы. Нужно наконец покончить с этим, иначе я проиграю матч…
— Ветвь, которую мы случайно опередили, — смеется Лора.
— А тебя не смущает такая лошадиная челюсть? — бьет Ваня по женским струнам.
Предстоит хорошая разрядка.
— Я всегда хотел посмотреть на обратную сторону портрета, — говорю я и намереваюсь снять его со стены.
— Не трогай!
Лора возражает, но мы настаиваем. Две руки держат ее, а две снимают литографию.
— Сейчас мы увидим лошадиный автограф! — торжественно говорю я.
Однако на обороте лишь штамп «Изоартели». Мы разочарованы.
— В чем дело? — недоумеваю я, обращаясь к Лоре, спеленатой в Ваниных объятиях.
— Дорога как память, — вызывающе говорит Лора.
— Ага. Поклонник из «Изоартели», — догадывается Ваня и орет: — С молотка!
— С молотка, — поддерживаю я.
Дама довольна. Поклонники ревнуют. Она не может себе представить, во что это сейчас выльется. Я вскакиваю на стул, и торги начинаются.
— Испортишь стул! — взывает Лора.
Ах, стул! Стул тоже идет с молотка! Затем, под дикий хохот, с комментариями, с молотка пускается мебель неверной дамы. Мщение за прошлое в духе двадцатого века. Ваня неумолим и неутомим. Снимается даже абажур. Посредине комнаты вырастает гора мебели…
Нет хозяюшки Муси, она дежурит, и потому бедлам остается победителем в «ничьей комнате». Мы перебираемся к Лоре. При свете ночника Ваня полтора часа читает стихи. Багрицкий, Уткин, Сельвинский, Мартынов. Некоторые стихи ни мне, ни Лоре не знакомы. Иногда мы интересуемся — чьи это? Но Ваня хитрит:
— «Я слишком слаб, чтоб латы боевые иль медный шлем надеть!»
Готов поклясться, что он пишет стихи. И, наверное, это хорошие стихи, не то, что у «любвеобильного» Мурзабека.
На следующий день узнаю, что 31 декабря я дежурю на скорой помощи. Здесь так заведено: под Новый год дежурят все новенькие.
— Ничего, — успокаивает Ваня, — тридцать первого дежурства обычно спокойные. Кровь начинается первого.
Обидно, конечно, дежурить под Новый год.
В диспетчерской — единственной комнате на нашей станции скорой помощи — оживленно. Уже около часа нет вызовов. Все три машины «дома». Весь дежурный персонал — Раечка, Дарья Петровна, я, три шофера и «синитарочка Надя» (так она представляется по телефону) — в сборе. Двадцать три часа. Через час покатится Новый год. По этому поводу мы выпьем немного вина. Как ответственный дежурный, я разрешаю. Торжественность этой минуты не компенсировать никаким отгулом. Никто не опьянеет от рюмки-другой.
Подготовка идет полным ходом. Витя, толстый добродушный парень, отчаянный шофер скорой, мастерит из двух табуретов и доски скамью. «Синитарочка Надя», очень вежливая и трудолюбивая женщина лет сорока пяти, варит картошку. Раечка накрывает стол. Ей помогает Дарья Петровна. Остальные расчищают выезд. Станция скорой помощи размещается на территории строящегося больничного городка на окраине. Кажется, что весь снег со склонов несется на нас. Я открываю бутылку вина и водружаю ее в центре стола, когда резкий телефонный звонок пригвождает всех к месту. Двадцать три часа двадцать минут.