«Всех убиенных помяни, Россия…»
Шрифт:
Увы! Революция 17-го года началась с «ура» долгого и восторженного, и пока я, дурак, укреплял свой голос — другие наслаждались криками. А то, что я так усердно прятал, — потом все равно нашли. Не говори — их нет, но с благодарностью — были…
В широкой публике весьма распространено мнение, что наша революция была великой и бескровной. Насколько она была великой, как человек серьезный, судить не берусь, но бескровной она была безусловно — на протяжении нескольких месяцев не было убито ни одного человека. Потому что нельзя же, в самом деле, считать людьми те десятки тысяч офицеров, помещиков, казаков и полицейских, которые стали жертвой святого народного гнева, это во-первых.
Революция оказалась необычайно плодовитой: в первые же дни своего бьггия она родила столько детей, перешедших в историю под кличкой — «завоевания», что сперва казалось, будто все взрослые превратились в детей. Первым завоеванием была свобода слова, причем разрешалось говорить что угодно, когда угодно, зачем угодно и обязательно так, чтобы оставалось часа два в сутки свободного времени — полущить на Невском семечки и немножко побить стекла в каком-нибудь дворце.
Были случаи, когда ораторы говорили по несколько суток сряду, посвящая только несколько минут набегам на винные погреба. Говорят, что г. Керенский мог декламировать 24 часа и четырнадцать секунд в сутки, и эту декламацию все горничные очень даже одобряли, особенно когда со слезой. Чернов и Чхеидзе тоже говорили мало. «Бабушка русской революции» митинговала так правдиво, что, солдаты петроградского гарнизона были искренно удивлены, что Брешко-Брешковская — это фамилия «бабушки».
— Я думал, — говорил мне один солдат, — что это прозвище у ей такое, потому брешет она здорово…
Через час после свободы слова родилась свобода ругани; еще через час свобода совести. Конечно, было очень нетактичным со стороны многоуважаемой роженицы и ее многочисленных супругов напоминать о совести в такое бессовестное время, но так было. Все тюрьмы получили телеграфное распоряжение — немедленно освободить всех политических до конокрадов включительно. Настало веселое время.
В нашем, например, городе не было ни одного политического арестанта, кроме разве лысого аптекаря, очень левого элемента, который незадолго до того ушел из «Союза русского народа», считая его недостаточно радикальным. Что делать? Судили, рядили отцы наши, думцы и земцы, и по совету губернского представителя Временного правительства постановили:
— Дабы не отставать от всей свободной России, выпустить из тюрьмы уголовных, взяв с них предварительно клятву в добродетельной жизни.
Церемония освобождения «борцов за свободу» была так трогательна, что даже лысый аптекарь заплакал, успев только сказать освобождаемым: когда мы, социалисты, страдали за революцию… Специально выписанный румынский оркестр, совершенно трезвый, играл «Марсельезу» и «Вы жертвою пали» с таким чувством, что жена пристава второго участка всенародно поклялась все силы свои отдать укреплению революции. Все дамы были в красном, с огромными букетами в руках. Мы, гимназисты, до трех часов ночи жарили на балалайках, гитарах и мандолинах «Во саду ли, в огороде», «Ах, мама, мама, мама», «Сидит милый на крыльце» и прочие революционные песни.
В стройном порядке, с растроганными, но гордыми лицами вышли на свободу борцы за революцию и в ту же ночь ограбили и убили девять человек и одну массажистку…
За свободой совести родились с поразительной быстротой: свобода мордобития, свобода грабежа и свобода от защиты отечества. Все эти свободы были весьма похожи на удочку, которая, как известно, есть такой инструмент, на одном конце которого находится червяк, а на другом — дурак:
Свобода мордобития, как упоминалось выше, называлась «народным гневом», свобода грабежа — социализацией и экспроприацией. Свобода от защиты отечества никак не называлась. Долой войну! — и никаких испанок. В отношении этих испанок, мешающих миру, надо сказать, что г. Керенский хотя и брюнет, но не испанка, так как поражению русской армии он абсолютно не мешал и вообще вел себя недурно. Из декламаторских его произведений этого периода наиболее замечателен «Рассказ № 1».
Была еще свобода печати, но так как непечатные темы не входят в мои задачи, то я и отсылаю интересующихся этим вопросом узких специалистов к любой советской газете, предупреждая, что все же им лучше ознакомиться с газетами 17-го года. Гораздо поучительнее и, так сказать, «забористее».
Дабы покончить с завоеваниями медовых месяцев революции (о взятках и подлогах речь впереди), укажу еще на свободу лжи. Не будет преувеличением утверждать, что девять десятых всех «уговаривающих» и «главноуговаривающих» были Брешко-Брешковскими.
Кто-то имел терпение записать восьмичасовую речь одного из московских декламаторов — с десятиминутным перерывом на арест племянника двоюродного брата жандармского полковника — и нашел, что только три слова в ней более-менее приближались к правде, и то они были сказаны не оратором, а слушателем:
— С жиру бесится…
В июне 17-го года в Киеве я имел радость наблюдать такую сцену: на трибуну — традиционная бочка — влез лохматый парень, сочно сплюнул и возопил:
— Това-а-арищи! Теперь, значит, тот самый первый май, который мы празднуем первого мая…
— Май уже прошел, — крикнули в толпе.
— Это все единственно. Това-а-рищи! Проклятый старый режим сожрал все мое состояние здоровья. Това-а-рищи! Я восемь лет страдал в Сибири за революцию…
— Брешешь! — раздалось в толпе.
— Ты ж на каторге был за то, что магазин на Крещатике ювелирный обчистил. Эй, кто поближе, бей его в морду!..
История эта будет неполной, если не сказать, что лохматый парень, чего и следовало, собственно, ожидать, оказался одним из главных представителей Киевской революционной власти. В больницу отвезли его на автомобиле… [48]
48
Текст публикации подписан — Жан Жаныч, в заключении указано — «продолжение следует».
Политическая сатира в 1905–1906 гг.
Дела давно минувших дней…
Затихли они в тяжелом томе сатирических журналов 1905–1906 годов. Бережная рука складывала их один за другим в укромном уголке, прятала потом от обысков «слуг распоясавшейся реакции», сберегла до наших дней, до наших дел — диаметрально противоположных прежним. Но, может быть, также пахнущих кровью…
С моим архивом, с пестрой семьей усердно собираемых мною документов второй русской революции, эти свидетели революции первой неразрывно связаны общностью устремлений, тем же упорным севом народного восстания. И одинаковыми плодами!.. Убиение первой — «реакцией», второй — большевизмом!