Всеслав Полоцкий
Шрифт:
угрожающе запели рахманы. Они начали медленно кружиться вокруг идола. Четырехлицый смотрел на всех и всех видел и, казалось, дрожал каждым своим сучком, каждой трещинкой, предчувствуя страдание.
Проклятье, проклятье тому, Кто раб и родит раба,—пели рахманы. И вдруг они дружно, все разом, начали избивать идола прутьями. Зеленые сырые прутья крошились, ломались, и тогда тот, кому стало нечем избивать идола, плевал на него или, подскакивая, грозил
Добрый внимательно следил за всем, что происходило. Победным торжеством светились его глаза. Как только идол упал, Добрый вскочил с лавки и, казалось, готов был ринуться в гущу рахманов, однако сдержался, только радостная улыбка пробежала по старческому лицу.
Наконец все натешились, устали, и тогда Добрый высоко поднял руку с бронзовым звоночком, зазвонил, крикнул:
— Хватит, братья!
Рахманы сразу притихли. Двое из тех, кто был помоложе, набросили на идола веревочную петлю, потащили его к воде отмывать от грязи. Идола почистят, высушат, обкурят сладко-пьянящим дымом, в богатом наряде поставят в нишу до новой службы. И до новых своих страданий будет он чуть ли не богом — ему будут кланяться, ему будут приносить в жертву клыки диких кабанов и свежее заячье мясо.
— Мы мстим своему прошлому, — начал объяснять Добрый, обращаясь к Беловолоду и Ядрейке, — Прошлое нельзя переиначить, как нельзя вернуть вчерашний день и ту молнию, которая однажды блеснула на небе. Мы караем дедов-прадедов. Когда-то на земле был золотой век. Сыны Адама и Евы жили в счастии и согласии — растили плоды земные, почитали своих богов, любили своих жен. Но однажды сильный ударил слабого, хитрый обманул доверчивого, и пошла отсюда в роду человеческом вражда-злоба. Наши деды по слабости своей, из-за трусости, очень уж они боялись смерти, стали земным прахом. Из-за них и мы должны всю свою жизнь быть рабами. Разве можно любить таких дедов? Они же не любили нас, будущих, подставляя выю под ярмо. Они думали только о себе. Слабые души и хрупкие кости! Почему вы не взяли камень, меч, дубину, почему не погибли в битве, а стали на колени, смирились, навеки смирились с неволей, отдав и нас, потомков своих, в рабство?!
Добрый уже чуть ли не кричал, уже, казалось, обращался не к Ядрейке и Беловолоду, а к самому себе:
— Боль и обиду носим мы в душе, как горбатые носят на спине горб. Везувий носят они на плечах своих. Не идола мы бьем и не дедов наших, а себя бьем. Как это больно — бить себя! Вы не знаете… Вы счастливые… Мы надеваем шапки из собачьей шкуры. Это память об илотах. Жил в ромейской земле народ, свободный, красивый и веселый. Но пришли завоеватели, убили отважных, покорили слабых, забрали землю и воду, а самих илотов, бывших хозяев этого края, превратили в ничтожных рабов. Сами носили золотые венцы, а илотов заставили шить шапки из шкур вонючих собак. Раб всегда раб. Ему можно плюнуть в самую душу и приказать улыбаться, и он будет улыбаться. А я не захотел и убежал в пущу, и ко мне потянулись боярские челядины, изгои, холопы. Здесь они стали братьями. У нас нет женщин, потому что мы не хотим плодить рабов. У нас нет имен, потому что мы рахманы. Хлеб и мед мы делим поровну, и у нас нет голодных. Вы хотите остаться у нас?
— Нет, — ответил Ядрейка. — Я очень люблю женщин, и мне будет скучно без них.
— И я не хочу, — проговорил Беловолод. — Я хочу иметь сына.
— Тогда ты, рыболов, иди к себе в Менск! — приказал Добрый. — А ты, — он глянул на Беловолода, — возвращайся туда, куда привел тебя наш брат, и жди там свою жену. Вы несчастные, хотя и думаете, что вы счастливые. Я больше не увижу вас.
Добрый повернулся и пошел от них.
— Кому отдать серебро? — выкрикнул ему вслед Беловолод.
Рахман замедлил шаги, но не
— Ты серебро принес? Мы не берем подарков, но, так и быть, положи его там, где встретишь жену.
И снова загорелые босые ноги зашаркали по песку.
— Я вас с Ульяницей на реке буду ждать, без вас не поплыву, — сказал Ядрейка.
— Спасибо тебе, — поклонился рыболову Беловолод.
— Себе говори спасибо за то, что меня с березы снял, — засмеялся Ядрейка. — На всю жизнь я к тебе прилип, потому что люблю хороших людей.
Беловолод в сопровождении молодого длинноволосого рахмана вернулся в хатку, сел за стол. На столе, как и раньше, лежал каравай хлеба и стояла корчага с квасом. Через окошко Беловолод видел, что селение рахманов трудится, не стихает до самых сумерек. Взявшись гужом, рахманы тащили из леса бревна и пни, смолили челны, вертели жернова, стучали молотками в кузнице, гнали с луга коров. Люди более умелые сидели в теньке и вырезали из дерева ложки, кружки, лепили из глины свистульки или маленькие мисочки с крышками для женских румян и натираний. Все это, как догадывался Беловолод, шло потом на продажу. Неясно ему было только, с кем торгуют лесные люди. Ведь чтобы торговать, надо ехать в город, в белый свет, а рахманам это запрещено.
Темень наступила на землю холодной пятой, и Беловолод зажег свечку. Душа его дрожала, ее давил какой-то непонятный страх. Он встал и начал ходить по хатке. Скорей бы вернулась Ульяница!
Он не знал, да и откуда ему было знать, что в это время Ульяница бежит по ночному житу и мягкие ласковые колосья стегают ее по раскрасневшейся в бане вишневой коже. Над лесом висела огромная прозрачно-стеклянная луна. Казалось, она, эта недосягаемая луна, смотрит на землю и омывается ее поверхность горючими слезами. Березы шумели, и в их порывистом шуме угадывались чьи-то голоса. Кое-где попадались валуны. Издалека их можно было принять за людей, которые давно умерли, но сейчас, этой ночью, вышли из земли, из песка и глины и греют свои кости под голубым лунным светом. Солнца они боятся, потому что от солнечного жара сразу рассыпаются, превращаясь в серый пепел. Из-под ног вдруг выпорхнула какая-то пташка, испуганно-тревожно затенькала. Это был знак жизни. Наконец сквозь густой расплав серебряного тумана Ульяница увидела хатку, в которой ее ждал Беловолод. И свечечка чуть теплилась на столе…
Так повторялось дважды. А в третий раз, как только Ульяница вылезла из глубокого дубового корыта, стоявшего посреди бани, как только протерла глаза, что-то тихонько скрипнуло у нее за спиной. Тоненький это был скрип, почти неслышный. Но она мгновенно повернулась, как молодая волчица, всем нутром почувствовавшая смертельную опасность. В бревенчатой стене бани были, оказывается, прорезаны незаметные с первого взгляда двери. И вот эти-то двери скрипнули, открываясь, и в них протискивался какой-то человек.
— Кто ты?! — в растерянности и отчаянии выкрикнула Ульяница. чувствуя, как немеют ноги. Она прикрылась лопушистым березовым веником, с ужасом смотрела на нежданного пришельца. Он был черноус, с бритой или от природы лысой головой. Глаза его горели нестерпимо жгучими угольками.
— Я Гневный, — тихо ответил человек. — Ты не видела меня, а твой муж приходил ко мне в пещеру. Не бойся, не бойся… Для всех я Гневный, но я могу быть нежным как никто.
Он стоял перед Ульяницей на коленях, жадно смотрел на нее. Тугие желваки перекатывались у него на скулах.
— Я могу быть нежным, как теплая ночная оса, как птичий пух, — шептал Гневный. — Десять лет живу я под землей… Я дал зарок… Я кусал локти по ночам… Но я больше не могу… Не Гневный я, а Ефрем. Слышишь? Ефрем. Такая, как ты, снилась мне каждую ночь… Вишневотелая, мягкая… Пожалей меня, богиня…
На коленях он подползал все ближе и ближе. Ульяница прижалась к горячей стене, хлестнула Гневного веником по лицу. А тот неотрывно смотрел и смотрел на нее, потом вдруг вытащил из-за пазухи кожаный мешочек, развязал его, прошептал, задыхаясь: