Встреча в Тельгте
Шрифт:
Когда пииты гурьбою двинулись из большой залы в малую, никто уже не обращал внимания на уцелевший средь осколков чертополох. Все помыслы теперь были о рыбе. Запах ее звал, и мы последовали зову.
Симон Дах, что нес заветную бумагу с собой, должен был теперь продумать заключительные слова, сообразуясь с рыбным блюдом.
22
Мир не знал более благостной трапезы. Рыба как нельзя лучше соответствовала кротким речам, лившимся над длинным столом. Каждый обращался к каждому, говоря спокойно и тихо. Слушали друг друга, не перебивая.
Уже за молитвой, которую Дах напоследок поручил своему Альберту, кёнигсбергский органист задал тон напоминанием тех мест из Библии, в коих
Казалось, рыбины Грефлингера чудесным образом множатся сами собой. Нюрнбержцы — а прежде всех Биркен — уже тешились пасторальными рифмами. За ними и прочие пожелали, если не сразу же, то выждав, в минуту вдохновения, воздать рыбе поэтическую дань. И чистой воде тоже! — вскричал Лауремберг, который вместе с дружками зарекся когда-либо еще (да ни за что на свете, уверял Мошерош) налегать на темное пиво. На память им приходили легенды и сказки о заколдованных, сулящих счастье рыбах: сказание о говорящей камбале, например, что исполнила все желания алчной жены рыбака, кроме последнего. Общее благоволение и согласие все укреплялось. Прекрасен был жест Риста, пригласившего своего противника Цезена к себе в Ведель. (Я слышал, как Бухнер похвалил отсутствующего Шоттеля — за усердие в собирании слов.) Негоциант Шлегель собирал на блюдце серебряную и медную мелочь, чтобы отблагодарить служанок; давали все, даже смиренник Гергардт. Когда же старый Векерлин в учтивых выражениях стал просить хозяйку оторваться от окна и пожаловать к столу, дабы пииты могли засвидетельствовать ей — вопреки всему и после всего — свою признательность, все увидели, что стояла Либушка закутавшись в попону, словно и летом ей было зябко. Она ничего не слышала. Продолжала стоять, оборотив к ним ссутулившуюся спину. Кто-то высказал предположение: в мыслях своих она скачет, должно быть, по следам Стофеля.
Заговорили о нем и его зеленой безрукавке. Так как без сравнений обойтись не могли, то юную одинокую щуку уподобили сначала Гельнгаузену, потом приписали ее покровителю его Гарсдёрферу. Делились планами на будущее. Не только издатели — Мюльбен и Эндтер особенно — мечтали разжиться на будущем мире, авторы уже сочиняли или обдумывали тексты для праздничных игрищ во славу его заключения: Биркен держал в уме пространную аллегорию для Нюрнберга. Рист вслед за «Алчущей мира Германией» планировал выпустить «Ликующую о мире Германию», Гарсдёрфер не сомневался, что вольфенбюттельскому двору понадобятся либретто балетов и опер. (Согласится ли вот только Шюц оказать им честь своей великой музыкой?)
Хозяйка все еще являла им сгорбленную под попоной спину. После Бухнера напрасно пытался и Дах переместить Либушку, или Кураж, или на стороне прижитую дочь богемского графа Турна, или кто бы она ни была, за длинный стол к пиитам. Лишь когда одна из служанок (Эльзаба?), подавая на стол и по обыкновению болтая при этом, сообщила, что на холме близ Тельгте стали табором цыгане, так что городские ворота заперли, я увидел, как Либушка испуганно вздрогнула. Однако ж когда Симон Дах в заключительном, прощальном слове своем возблагодарил и Либушку, ее снова как будто не было с нами.
Он встал, с улыбкой окинул взором длинный стол с холмиками рыбьих скелетов, голых от головы до хвоста, взял в левую руку свернутый в трубочку и уже запечатанный манифест и заговорил, заметно волнуясь. Но потом, после того как, с трудом подбирая слова, Дах должным образом выразил печаль по поводу прощания с их дружеским союзом и неизбежного расставания, он, словно сбросив тяжкий груз, стал говорить легко и, скорее, так, будто легкостью
Тут, посреди набиравшей силу речи Даха, сулившего бессмертие собравшимся пиитам, посреди фразы его о нетленном стихе и столь же непреходящем воззвании к миру — произнося ее, он потряс свитком, — раздался негромкий, но пронзительней любого крика голос хозяйки у окна: «Горим!»
Только после этого прибежали с криком служанки. Наконец и мы — Симон Дах стоял еще в такой позе, будто хотел довести речь до конца, — почуяли запах гари.
23
С заднего ската крыши, где покрывавший ее сухой камыш растрепался так, что бахромой свесился к окнам большой залы, огонь, взъярясь, вгрызся в продуваемый ветром чердак, одним порывом объял там соломенные тюки, солому, разостланную для спанья, связки хвороста и всякий хлам, запрыгал и побежал потом по косым балкам и стропилам, чтобы сверху пробить потолок помещений, обрушился горящими балками и бревнами в большую залу, овладел передним эркером, сбежал по лестнице вниз, захватил спешно покинутые, с открытыми дверями, комнаты по коридору, так что вскоре огненные снопы повалили из всех окон, дабы слиться с полыханием наверху в единой, ввысь устремленной пляске огненной стихии.
Такой эта картина предстала мне, возвышенном) Цезену, сатанински мрачному Грифу, такой, хоть и каждый по-своему, увидели ее те, кто теперь поспешил с вещами вниз, во двор, и кому прежде уже доводилось видеть в пламени пожара Глогау, Виттенберг или Магдебург. Ни один засов не мог теперь ничего сдержать. Из сеней пламя перекинулось в малую залу, на кухню, в хозяйкину кладовку, в остальные нижние помещения. Огонь один поселился теперь в трактире «У моста»; посаженные с его подветренной стороны липы стояли как факелы. Несмотря на безветрие, искры сделали свое дело. Грефлингер с помощью Лауремберга и Мошероша едва успел вывести лошадей да выкатить оставшиеся повозки во двор, как занялась огнем и конюшня. Лауремберга при этом зашиб вороной, отчего он впоследствии хромал на правую ногу. Но его стоны и причитания никто не слушал, всем было не до него. И только я видел, как три служанки нагрузили мула узлами с бельем и с кухонной посудой.
На другом муле сидела Либушка: повернувшись к пожару спиной, все еще в попоне, невозмутимо, будто ничего не случилось, с дворнягами, визжавшими у ее ног.
Биркен был безутешен: вместе со всей поклажей молодых людей на чердаке остался и его прилежный дневник. Издатель Эндтер лишился пачки книг, которые намеревался сбыть в Брауншвейге. «Манифест!» — вскрикнул Рист. Где он? У кого? Дах стоял с пустыми руками. Мирное воззвание немецких пиитов было забыто на длинном столе среди рыбьих костей. Логау, против всякого рассудка, рвался назад в малую залу: спасти манифест! — но был удержан Чепко. Так и осталось невысказанным то, чего все равно никто бы не услышал.