Вся жизнь плюс еще два часа
Шрифт:
– Мило, мило, - расхваливает Леонид Петрович то, что уже видел и хвалил.
На балконной двери занавеска, похожая на сшитые флаги. И гостиничная чистота. И, может быть, гостиничная тоска.
– Маша, - говорит Леонид Петрович, - посидим, пока гости не пришли. Поговорим.
Мы садимся в комнате на диван, улыбаемся и молчим. И я немного пугаюсь этого молчания, мне неловко, но не могу придумать, о чем говорить.
– Почему вы молчите, Маша?
– спрашивает Леонид Петрович.
Что-то есть между нами, что мешает говорить о неважном, что-то,
– Давайте говорить, - просит Леонид Петрович.
– Давайте. Говорите сперва вы.
– Бесполезно. Сейчас придут Белла с Робертом и все равно помешают, так что лучше не начинать. У меня такое чувство, что они сию минуту придут.
– У меня тоже.
– Хотя я их люблю.
– Можно считать, что мы уже разговариваем.
Леонид Петрович улыбается.
– Иногда, Маша, мысленно я разговариваю с вами, все вам рассказываю, а вы внимательно слушаете. И никто не мешает. Хорошо, правда?
Я молчу.
– Вы умеете слушать; Ценное качество. Некоторые женщины совсем не умеют слушать. Они все сами знают. Но зато умеют напевать. А я совершенно не выношу домашнего пения, должен признаться. Видите ли. Маша, у каждого есть свои пунктики. У меня есть. А у вас?
Я молчу и молчу. Пунктики - это неважно.
– Смешно то, что я люблю не только, когда вы слушаете, но и когда вы не слушаете. А вы здорово умеете не слушать. Правда, Маша?
– Правда, - соглашаюсь я.
– В данном случае была причина: я думала.
– Вы, конечно, не скажете, о чем. Я и не спрашиваю. Хотя, признаться, хотел бы знать. Но когда-нибудь вы скажете?
Не знаю, скажу или нет и надо ли говорить. Просто раз от разу, что мы с ним видимся, я привыкаю к нему, и начинаю его понимать, и начинаю радоваться этому пониманию, и волноваться, и о чем-то жалеть. А о чем мне жалеть? Иногда мне кажется, что я в жизни пропустила свое счастье и свою любовь и больше уже ничего не будет. А если будет, то это не Леонид Петрович, того бы я теперь сразу узнала, мгновенно. А Леонид Петрович никого здесь больше нет, он хороший человек, мне близкий, даже разговаривать не надо, все ясно, все известно. И это, между прочим, страшная сила. Что он там говорит, не знаю, не слушала, а оказывается, знаю, все слышала, все запомнила. Удивительно. И привыкаешь, начинаешь это ценить, но все равно жаль чего-то, и грустно, и непонятно. Хорошо, что звонят в дверь Белла и Роберт.
– Пришли, - говорит Леонид Петрович.
Белла объявляет:
– Самое лучшее место у нее в квартире - кухня.
Она идет на кухню. На широком крашеном подоконнике стоят листочки в горшках. Их много, и они падают вниз на слабых стеблях, похожих на картофельные ростки, перепутываются, и эта хрупкая светло-зеленая неразбериха тянется почти до пола.
– Эти умирающие от недостатка влаги листки _придают_, - замечает Белла, - весьма эффектны.
– Нравится?
– спрашиваю я.
– Их бы полить, - говорит она и вдруг кричит: - Ро-обик!
– Что, детка? Что ты орешь?
– Роберт появляется в дверях.
–
– Очень, очень мило, - хвалит пришедший следом Завадский.
И к голосу его я привыкла, голос хороший, что бы он ни говорил, даже это свое "мило, очень мило".
– А чем мило?
– спрашиваю я.
– Что мило?
– Все-все, - отвечает он скороговоркой, - все-все.
Роберт молчит. А Белла продолжает:
– Сделать из листьев всю стенку в комнате, около стены поставить скамейку...
– Ей-богу, пахнет цыплятами-табака, - произносит Завадский своим радостным голосом.
– Постаралась, - говорю я, - начальство в гостях.
– А что, между прочим, когда Робик не был замдиром, его так не угощали, - говорит Белла в какой-то странной запальчивости.
– За такой воздух все отдать!
– Леонид Петрович подходит к открытой балконной двери.
– Чем это так пахнет?
– Персидская сирень с кладбища, - объясняю я.
– Пахнет рекой, - говорит Роберт и кашляет, как больной, и хлопает себя по груди.
– Сыровато.
– У тебя кашель, милый!
– восклицает Белла паническим голосом жены, которая больше всего боится болезней мужа.
– Будешь пить молоко с медом. Проклятая химия! Ненавижу ее! Маша, у тебя, конечно, нет молока?
Я вынимаю молоко из холодильника, но она уже забыла про него.
На некоторое время жареные цыплята заслоняют привычный круг наших тем.
– Эх, - вздыхает Роберт, - не хватает в нашей жизни "Арагви"! Вот теперь, когда есть деньги. А было "Арагви" - не было денег. Все так устроено, клянусь честью! Я ошибаюсь? Поправьте меня.
– Теперь ему хочется покурить, побеседовать, пожаловаться на жизнь.
– Тебе только этого не хватает?
– спрашивает Леонид Петрович добродушно.
– Не будем, старик, - миролюбиво отвечает Роберт.
– Никто из нас не стремится к сладкой жизни. Я вообще отгулял, мое честолюбие в другом. Но старушке моей, может быть, и хочется чего-нибудь. Помимо, так сказать, здоровой жизни на природе.
Роберт закуривает новую сигарету и кашляет, как больной.
– Молоко с медом, - шепчет Белла.
– И я вам скажу чистую правду, произносит она тоном мучительного признания, - мне _ничего_ не надо. Пусть только будет то, что у меня есть. Я понимаю свой долг и свое место. Я должна мыть посуду и улыбаться. Мне должно быть хорошо там, где мой муж. Столица, провинция - все равно. Там, где он. И если я хоть немного облегчаю его путь...
Всем, как всегда, неловко ее слушать.
– Тебя опасности подстерегают со всех сторон, - говорит Роберту Леонид Петрович.
– С одной стороны, честолюбие плюс слишком преданная жена. С другой - ты пошел в чины. Все мы усвоили точку зрения Эйнштейна по этому поводу, - мы должны быть водопроводчиками. Тогда, может быть, удастся что-нибудь сделать. Правда, Маша?
– Однако сам Эйнштейн прожил свою жизнь Эйнштейном, - замечает Белла. И в конце концов вам платят деньги не за руки, а за головы.