Вятские парни
Шрифт:
Игнат работал на Коробовской мельнице, приносил иногда мучицы, крупы, а, бывало, и водочки. И они, уединившись куда-нибудь, тихонько ее распивали.
На митингах Игнат подходил вплотную к трибуне, часто заслоняя оратора от публики широкой спиной. И как бы ни кричали ему сзади: «Эй, ты, лешой длинный, встань в сторонку… Эй, битюг лохматый, отойди подале!» — сдвинуть его с места не было никакой возможности. Так он и стоял, слушая всех ораторов, до конца митинга.
Всегда он бурно и радостно откликался, если какой-нибудь оратор говорил об уничтожении всего, что было прежде.
— Верно говоришь, парень! —
Речи большевистских агитаторов он тоже принимал, но холоднее.
— Революция не закончилась! Революция продолжается!
На эти слова он сочувственно кивал головой.
— Из буржуазно-демократической усилиями большевиков, революционных рабочих и солдат — она станет революцией социалистической, пролетарской!
Игнат внимательно слушал, приоткрыв рот.
— Нужно установить диктатуру пролетариата! Пролетариат должен взять власть в свои руки!
— Врешь, дядя! — откликался Игнат. — Было властей со всех волостей. Хватит! Никаких властей не надо! Свобода!
Щепин понаблюдал как-то за Игнатом на одном из митингов и, когда однажды остался ночевать у Кольки, сказал с упреком:
— А ты почему, Николай, Игнатом не занимаешься?
— То есть, как это, Иван? Объясни.
— А так… Живет рядом с тобой хороший, много испытавший в жизни мужик. А кого он слушает на митингах? Кому кричит — правильно? Анархистам — вот кому. Хороший человек не понимает нас, а слушает анархистов. И ведь может пойти за ними, даже к таким, как, скажем, черносотенцы были, может качнуться. Так как же ты, революционер, как я считаю тебя, большевик по убеждению, отдаешь Игната нашим врагам? Злости у него много, сила сказочная. Так что же ты за него не поборешься?
— Сумею ли?
— Ха, чудак черный! Ты же образованный. Должен суметь объяснить ему нашу правду… И, смотри, если ты упустишь Игната к врагам… Не смогу я тебе простить этого, Черный!.. Нет, не прощу.
Помолчали. Щепин приподнялся, открыл форточку, закурил. Заговорил он медленно, будто рассуждая с самим собой:
— Есть такой наш товарищ — Колька Ганцырев. Хороший парень, революции преданный всей душой. Это точно. И смелый. С нами в общей борьбе участвует, — он затянулся цигаркой, так что газета вспыхнула синим огоньком: — Только заносит этого товарища иногда. Вот уже серьезное дело делал: связь с лазаретами на нем держалась, вся политическая литература через него в солдатскую массу шла. И вдруг узнаем: подговорил Ганцырев мальчишек-гимназистов и помяли они за что-то косточки помощнику классного наставника, человеку пожилому, почти старику. Мальчишество это? Да если бы узнал наставник его, ведь не миновать бы знакомства с «фараонами». А там стали бы ниточку разматывать: почему, мол, этот хулиган по лазаретам шляется? Мог бы большое дело революционное провалить. Огромного масштаба, мирового значения революция готовится, а он, революционер Ганцырев, ненавистному старику лещей надавал. Так что ли было?
— Ну, хватит, Иван! Говори, но не издевайся, — взмолился Колька. — Я уже сам себя, может, сто раз за это казнил. Стыдно было на людей смотреть. И теперь, как вспомню, еще стыднее.
Щепин снова оперся о локоть, склонил голову:
— Ну, шутки в сторону. Вот говорят: стыд — не дым, глаза не выест. Это обывателю не выест. А нам должен
— Да, как же…
— А так же… Напиши и отнеси Фалалееву. Как ты не имеешь права врагам Игната отдать, так и у меня нет никаких прав оставлять тебя вне рядов нашей партии. Ну, а теперь давай спать.
И он повернулся на бок и вскоре затих.
А Колька не спал всю ночь. Утром он пошел на Пупыревку, где временно помещался в одноэтажном домике городской комитет большевиков. Над кровлей возвышалась железная вывеска:
ОБЩЕДОСТУПНАЯ ФОТОГРАФИЯ |
В полутемной прихожей его встретил средних лет мужчина, усатый, с подстриженной аккуратной бородкой.
— По делу, так милости просим, — мужчина растворил дверь в небольшую комнату, обставленную небогато, но уютно. — Пожалуйста, проходите. Я — Фалалеев.
— Да, я знаю вас, — Колька достал из внутреннего кармана тужурки вчетверо сложенный листок бумаги, развернул его, разгладил, положил на стол перед Фалалеевым и, простившись, сразу вышел.
Горячие дни
Для Кольки минуты и часы, утро, день и вечер словно бы спрессовались в один плотный кусок. И в сутках — не двадцать четыре часа, а сорок дел, больших и малых. Он носился по городу с бледного рассвета до глубокой ночи.
Когда губернский комиссар Временного правительства объявил Вятку на военном положении, митинги на заводах, выполняющих военные заказы, были запрещены.
У ворот, во дворе, даже в цехах заводов и фабрик выставлялась усиленная охрана из солдат и милиционеров. Снять охрану так просто, как это Колька с дружками проделывал прежде, теперь уже не удавалось.
С солдатами еще можно было договориться, чтобы они, оставив у ворот кого-нибудь из охраны для видимости, сами тоже пришли в цех на митинг. С милиционерами было труднее. Как правило, этими отрядами командовали эсеры. А среди милиционеров было много молодчиков из приказчиков, купеческих сынков, были и уголовники, недавно освобожденные из тюрьмы. Народ пестрый, жидковатый, но наглый, готовый разрядить оружие в толпу рабочих, лишь бы был для этого повод.
На текстилке дошло до стрельбы.
Митинг решили провести по цехам. В красильном цехе стоял на посту с винтовкой в руках прыщеватый, коренастый и рыхлый сын трактирщика Семка Урванцев.
Когда пришел Соколов, который должен был выступать на митинге, Колька подослал к Урванцеву двух бойких девушек-красильщиц. Слово за слово, и глаза Семки заблестели, он стал обдергиваться, поправлять чуб, выбившийся из-под картуза, подхихикивал, как от щекотки, облизывая пухлые губы кончиком языка. Винтовку он отставил к стене и пытался обнять разбитных красильщиц.