Вяземский
Шрифт:
Лето 1821 года — первое лето опалы — Вяземские провели в уединении. Лишь однажды на четыре дня приехал к ним милый и говорливый, как прежде, Василий Львович Пушкин… Опамятование от Варшавы и отставки, примирение с резкой переменой обстановки продолжалось долго и тяжело (Булгаков даже предполагал, что у Вяземского развилась меланхолия — как болезнь). «Я в деревне еще не обсиделся, — сообщал князь Тургеневу. — Тысяча… мелочей наводят тусклость на жизнь». Вяземский чувствовал себя в вакууме — старых друзей рядом нет, службы тоже, обличать и пылать негодованием не на кого… В Москву совсем не тянуло — он несколько раз высовывал туда нос и снова скрывался в деревню. Регулярно видел лишь Федора Толстого да изредка пересекался с Булгаковым. Не сходился он ни с кем в Первопрестольной, и попадались сплошь дураки: «Обухом мысли не выбьешь ни из одного»… Это был уже другой, не отцовский, не дружеский, «послепожарный» город: «Праздность, рассеянность, глупая роскошь, роговая музыка, крепостные виртуозы и в
Не мог Вяземский не знать и о том, что в Москве за ним установлен тайный полицейский надзор. Тайный-то он был тайный, но генерал-губернатор князь Дмитрий Владимирович Голицын или, что еще вернее, Булгаков наверняка сообщили о нем князю. Ходили о Вяземском дурацкие слухи (например, о том, что в деревне ему велено жить два года безвылазно — Михаил Орлов слышал это в Одессе). Книги, которые заказывал он из Польши, проходили специальную цензуру, а французские газеты пересылать из Варшавы в Остафьево запретил лично великий князь Константин. Все это были мелкие унижения, но и они вызывали досаду.
И еще не было денег. В 1819 году новые налоги сильно ударили по остафьевской суконной фабрике, так что работала она буквально на последнем издыхании. Сплошные убытки приносили тульские и костромские поместья. А деньги ох как были нужны, хотя бы для того, чтобы ремонтировать усадебный дом. Вяземский скрепя сердце занял у графа Апраксина тридцать тысяч рублей, и Остафьево надолго превратилось в строительную площадку — фасад дворца штукатурили, обустраивали оранжерею (в ней росли груши, лимоны, померанцы, персики, шпанские вишни, в теплице — арбузы и дыни), перестилали полы… Визжали пилы, стучали топоры. Пахло масляной краской. Рабочие копали колодцы. На двор усадьбы въезжали телеги с войлоком, паклей, хворостом для отопления оранжерей, цветочными горшками… Вяземский занялся планировкой усадебного парка — сделал заказ архитектору Мельникову. Задумал парк в английском вкусе, с изящными аллеями, расходящимися полукругом, с «затеями» — «Марсовым полем», гротом с фонтаном, беседками, храмами, статуей Флоры… Тогда же появились в Остафьеве Карамзинская аллея (а еще раньше Петр Андреевич и сестра его посадили березки Карамзинской рощи), роща «Огорок» и терраса под старинной липой, которую по традиции звали «Ляпуновской» — в память древнего владельца усадьбы. Перед самим домом Петр Андреевич и Вера Федоровна посадили каждый по два тополя и две ивки. Ухаживали за ними тщательно, но приживались деревья почему-то плохо и скоро погибли.
Все это развлекало, отвлекало — но иногда наваливалась такая тоска, что впору волком выть. Писал конституцию для России… и вот разбивает парк у себя в усадьбе. И в гости заглядывают соседи — сестры Окуловы, майорша Матвеева, приезжает из своей деревни Молодцы княгиня Горчакова… И не приходится ждать фельдъегеря, который помчит во дворец, а там государь обласкает и возвеличит…
«Грустно знать нам о вашей ипохондрии, милый князь, — пишет ему Карамзин. — Для чего бы вам не беседовать с музою?» Совет хорош, но то ли муза в неразговорчивом настроении, то ли в поэте дело — так или иначе, беседы пока что выходят довольно короткие. То, что пишется, вовсе не похоже ни на «Петербург», ни на «Негодование». Мысли так или иначе крутятся вокруг нынешнего сельского положения, даже если призвать на помощь привычную иронию:
С собачкой стадо у реки: Вот случай мне запеть эклогу! Но что ж? — Бодаются быки, А шавка мне кусает ногу! ... Сиянье томное луны Влечет к задумчивой дремоте; Но гонит прочь мечтаний сны Лягушек кваканье в болоте…А вот уже без иронии: «В деревне время кое-как / Мне коротать велит судьбина…» — он пытается развить тему, но она не дается… Но почему «кое-как»? Разве невозможно и из этого положения извлечь выгоду?.. «В самом деле, чего недостает для вашего совершенного земного блага?» — спрашивает в письме Карамзин. Николай Михайлович перечисляет все его достоинства — «милое семейство, хорошее состояние, добрых приятелей, Остафьево… душу, разум, дарование». Этого достаточно, чтобы быть счастливым. Ради счастья душевного и выходят в отставку. Даже не ради счастья — ради самой души. Чтобы была она спокойна, свободна. Чтобы не волновали ее ни начальники, ни дураки, что одно и то же… Смирение… спокойствие…
Уходя из переполненного шумными мастеровыми, пахнущего краской дома, он долгие часы проводит в остафьевском храме, тихом, маленьком и прохладном. При виде безыскусного сельского иконостаса невольно пробуждались в душе неизъяснимое спокойствие и возвышенность… Может быть, только лучшие элегии Жуковского так же умиротворяюще действовали на него.
Осенив себя крестным знамением, он выходит из храма… Тут же, в ограде, погребены два сына, два младенца — Андрей и Дмитрий… Скромные
Он возвращается к перу — только оно способно успокоить. Его кабинет — на втором этаже дворца, в восточном крыле. На обширном низком столе в беспорядке лежат толстые синие книжки свежих журналов… Он берет себя в руки, принимается за работу. Очень многие стихи отдает в печать — редактор «Сына Отечества» Николай Греч и помогавший ему арзамасец Александр Воейков охотно публиковали все, что давал им Вяземский; не отставал и «Благонамеренный», издававшийся Александром Измайловым.
Именно в 1821 году увидели свет многие вещи Вяземского двухсемилетней давности, например «Послание к М.Т. Каченовскому», «Вечер на Волге», «Ухаб», «Прощание с халатом», «К В.А. Жуковскому», «Стол и постеля»… Всего в тот год он напечатал 16 стихотворений. Написал рецензию на книгу своего варшавского друга Петра Габбе «Биографическое похвальное слово г-же Сталь-Гольстейн» — книга эта вышла под псевдонимом, автор сидел в тюрьме в ожидании смертной казни за «возмущение» в полку… Одновременно задумал издать антологию русских народных песен… Самой масштабной работой осени 1821 года стала для него большая статья «Известие о жизни и стихотворениях Ивана Ивановича Дмитриева», написанная по заказу петербургского Вольного общества любителей российской словесности. Вяземский был рад сказать свое слово о почтенном поэте, одном из главных своих учителей, но статья эта отняла у него немало нервов. Пожалуй, ни одна работа Вяземского-критика не вызывала столько придирок — ее правили Карамзин, Блудов, Жуковский, Тургенев, члены Вольного общества и, наконец, правительственные цензоры… Но это все впереди. Необходимость работы вызвала у Вяземского прилив творческих сил после летней апатии. Статья о Дмитриеве — тот самый случай, когда заказ полностью совпадает с внутренним побуждением автора. И вот беседа с музой затягивается уже не на час, не на два… Трудночитаемые черновики мужа перебеливала своим изящным почерком Вера Федоровна… «Я сегодня часов восемь не вставал от письменного стола, — с удовольствием сообщал князь Тургеневу. — Я в Москве ничего путного сделать не в силах: здесь работать мне на бессмертие».
Так в 1821 году Вяземский очно возвращается в русскую литературу — автором «Первого снега», «Уныния», «Негодования». Эти названия всем известны, их автор — поэт, всеми уважаемый за ум, ироничность, а молодежью — еще и за политические убеждения.
Но сам Вяземский чувствовал, что время стихов для него пока миновало. Недаром в печать уходили сплошь старые, варшавских и доваршавских времен вещи. Польша словно вытянула из него весь поэтический жар. Теперь он все больше увлекался критикой. Острота, злободневность, возможность высказать мысли, не сковывая их в угоду госпоже Рифме — все это отваживало его от стихов… На целых четыре года Вяземский выпал из первого ряда поэтов России. И именно в это время стал одним из самых знаменитых русских публицистов.
Своим временным уходом из поэзии Вяземский словно предугадал все, чем будет жить только что начавшееся новое десятилетие русской словесности. Оно пройдет в теоретических боях «классиков» и «романтиков», литераторов «левых» и «правых»; скажут свое первое слово в литературе разночинцы, буревестники будущей «книгопрядильной промышленности» — Фаддей Булгарин и Николай Полевой; вниманием читателей завладеют крупные поэтические формы — поэма, повесть и роман в стихах, а там недалеко и до бума прозы… Подчинившись желанию заняться критикой, Вяземский обеспечил себе популярность на десять лет вперед, приобрел много новых читателей и поклонников. Повернувшись к публике другой гранью своего таланта, он по-прежнему был актуален и моден, как и в 1815-м.
Поэзия же за последние годы очень переменилась. «Эпоха стихов» в русской литературе медленно подходила к концу. Уже не делало погоды старшее поколение — Карамзин, Дмитриев, Василий Львович Пушкин. Постарел и Жуковский, который странствовал по Европе в составе свиты своей воспитанницы, великой княгини Александры Федоровны. Вяземского злило упорное нежелание Жуковского спускаться с небес на землю и «искать вдохновения в газетах». Князю казалось, что Жуковский — возвышенный Дон Кихот, а он, Вяземский — прозаический Санчо, «который ворочал бы его иногда на землю и носом притыкал его к житейскому». «Добрый мечтатель! полно тебе нежиться на облаках: спустись на землю, и пусть по крайней мере ужасы, на ней свирепствующие, разбудят энергию души твоей, — взывает Петр Андреевич к другу. — Посвяти пламень свой правде и брось служение идолов. Благородное негодование! — вот современное вдохновение! При виде народов, которых тащут на убиение в жертву каких-то отвлеченных понятий о чистом самодержавии, какая лира не отгрянет сама: месть! месть!.. Страшусь за твою царедворную мечтательность. В наши дни союз с царями разорван: они сами потоптали его. Я не вызываю бунтовать против них, но не знаться с ними. Провидение зажгло в тебе огонь дарования в честь народу, а не на потеху двора… Говорю тебе искренно и от души, ибо беспрестанно думаю о тебе и дрожу за тебя. Повторяю еще, что этот страх не в ущерб уважения моего к тебе, ибо я уверен в непреклонности твоей совести; но мне больно видеть воображение твое, зараженное каким-то дворцовым романтизмом… Многие чувства в тебе усыплены».