Вяземский
Шрифт:
Дружбой Вяземского Мицкевич очень дорожил и доверял вкусу русского поэта. Именно князю принес он новую поэму «Конрад Валленрод», и Вяземский, по свидетельству друга Мицкевича Л. Реттеля, «прежде всех ознакомился с рукописью «Валленрода», оценил его по достоинству и помогал ему изо всех сил проскользнуть сквозь цензуру». И много позже, когда политические взгляды Мицкевича изменились, общение с Вяземским доставляло ему только радость. На посту товарища министра просвещения Вяземский добился разрешения опубликовать поэму «Пан Тадеуш» в Варшаве. «Из друзей-русских и почитателей Мицкевича всех лучше умел его оценить, полюбить и остаться до конца ему верным князь Вяземский», — заключает Л. Реттель.
…Журнальные хлопоты продолжались, «Московский телеграф» выходил исправно и приносил доход, и Вяземский все еще надеялся залучить в него — не временно, а на постоянной основе — Пушкина. Но Полевой у Пушкина не вызывал никакого энтузиазма (хотя несколько новых стихотворений в портфель редакции он дал). Куда больше его интересовал новый журнал «Московский вестник», вокруг которого собрались молодые посетители салона Волконской, члены и сочувственники «Общества любомудрия», «Вестник» издавал молодой историк Михаил Погодин, в нем печатались
Пушкин, не желая ссориться с Вяземским, с ним не спорил, но старался не потерять связей и с молодежью. Погодину он писал: «В «Телеграфе» похвально одно ревностное трудолюбие — а хороши одни статьи Вяземского, — но зато за одну статью Вяземского в «Телеграфе» отдам три дельные статьи «Московского вестника». Его критика поверхностна или несправедлива, но образ его побочных мыслей и их выражения резко оригинальны, он мыслит, сердит и заставляет мыслить и смеяться; важное достоинство, особенно для журналиста!» (В печати он скажет деликатнее: «Критические статьи князя Вяземского носят на себе отпечаток ума тонкого, наблюдательного, оригинального. Часто не соглашаешься с его мыслями, но они заставляют мыслить. Даже там, где его мнения явно противоречат нами принятым понятиям, он невольно увлекает необыкновенною силою рассуждения (discussion) и ловкостию самого софизма».)
Впрочем, при всей своей нелюбви к «надменным» метафизикам московского разлива, Вяземский не мог не видеть, что литературная молодежь умна и талантлива. Многие «любомудры» станут впоследствии добрыми знакомыми князя. Да и в конце 1825 года Вяземский не отказался поучаствовать в альманахе Погодина «Урания» — там его стихи появились в соседстве с произведениями юных Веневитинова, Шевырева и Тютчева. (Это была первая заочная встреча Вяземского с Тютчевым…) «Все они более или менее отличаются или игривостию мыслей, или теплотой чувства, или живостью выражения», — писал Вяземский.
Как в черную бездну канул страшный 1826 год… Все-таки сработал извечный закон русской жизни, новое царствование и впрямь началось с ощущения новизны. Словно гроза грянула над Россией, освежила, сожгла посевы и — пролетела… Пока что дышалось. И всю первую половину 1827-го в Москве был Пушкин, и Баратынский с женою поселился в доме тестя своего — буквально напротив Вяземского, тоже в Большом Чернышевом переулке… Летит светская жизнь. «Поутру на похоронах, в полдень на крестинах, а к вечеру до утра на балах», — писал о князе Федор Толстой. Журнальные хлопоты поглощают его целиком (с коротким перерывом на летний Ревель — там снова Ольга Пушкина, Карамзины, приехал и Дельвиг). «Как трудно у нас издавать журнал, — жалуется Петр Андреевич Александру Тургеневу. — Вовсе нет сотрудников, а все сотрутни. Чужих материалов нет, своих не бывало. Пишущий народ безграмотен; грамотный не пишет. Наши Шатобрианы, Беранжи, Дарю гнушаются печати, и вертишься на канате перед мужиками в балагане журнальном, под надзором полицейского офицера, один с Булгариными, Каченовскими и другими паяцами, которые, когда расшумятся, начнут ссать на публику. Вот портрет автора в России». О том, как не хватало Вяземскому-журналисту авторов, красноречиво говорят его письма к уехавшим за границу Жуковскому и Тургеневу: князь буквально умоляет их прислать свои путевые заметки… И все же даже при острой нехватке материалов «Московский телеграф» умудряется оставаться модным и летит вперед на всех парах. Полевой судит о Викторе Гюго, Вальтере Скотте, Гофмане, Бенжамене Констане; Вяземский публикует «Письма из Парижа», «Поживки французских журналов в 1827 году» (цензура пропустила их почему-то только через год), «Об альманахах 1827 года», «Сочинения в прозе В.А. Жуковского», «О злоупотреблении слов» (эту статью, во многом навеянную «Придворной грамматикой» Фонвизина, Вяземский написал еще в 1818 году), «Журналистика», «Об альбоме г-жи Шимановской», «Цыганы, поэма Пушкина», бесчисленные рецензии, обзоры, переводные статьи… «Пишущий народ безграмотен» — это, конечно, преувеличение, но, говоря по чести, по-прежнему все дарования русской литературы можно перечесть по пальцам. «Один хороший автор рождает сотни читателей… Утверждать, что у нас не пишут оттого, что не читают, значит утверждать, что немой не говорит оттого, что его не слушают. Развяжите язык немого, и он будет иметь слушателей. Дайте нам авторов; пробудите благородную деятельность в людях мыслящих — и читатели родятся». Это еще 1823 год, но картина мало переменилась. Нет русской критики, нет романа… Нет переводного прозаического слога.
47
«Жуковский, Шаховской, Мерзляков и Вяземский» (фр.).
«Я хотел бы, кроме журнала, издавать «Современник» по третям года, соединяющий качества «Quarterly Review» и «Annuaire Historique», — пишет Вяземский Тургеневу 12 ноября. — Я пустил это предложение в Петербург к Жуковскому, Пушкину, Дашкову. Не знаю, что будет; дальнейшие толки об этом отложены до приезда моего в Петербург в январе. Но вряд ли пойдет дело на лад: у нас, в цехе авторском, или деятельные дураки, или бездейственные умники. Жуковский решительно отказывается от пера… Я на днях написал ему длинное письмо об этом и, по обыкновению своему, немного поругался…» Так и появилось в будущем славное название… Но до «Современника» еще далеко.
«Тут жить нечем, — звучат в его письмах совсем другие, грустные и земные нотки. — Вдобавок ко всему сгорело у меня дочиста костромское село. Совершенно не знаю, что придется делать. Служить нет охоты и никакой пользы не предвижу. Из совести, из любви к благу служить у нас не можно; из денег не стоит того, потому что денег дадут немного. Пришлось бы служить, как кухарке, из нести лишь одной. Между тем дети подрастают: средства к воспитанию у нас затруднительны. Надобно счастие, чтобы попасть на добрый выбор, и деньги, чтобы заплатить это счастие. А у нас нет ни того, ни другого». Вера Федоровна с детьми в саратовской деревне, Павлуша болен корью, Маша только недавно оправилась от скарлатины. Вяземский рвется к ним, но его держат в Москве скучные дела с Гражданской палатой — требуется уплатить в казну восемь тысяч, какой-то чуть ли не отцовский еще долг… И мало-помалу начинаются трения с Полевым — издатель «Телеграфа» много задолжал Вяземскому. Полевой хлопает своими честными глазами, разводит руками, лепечет что-то невнятное… Да, «трудно у нас издавать журнал»… особенно с такими издателями… «Как ты думаешь, даст ли мне Полевой хоть на сапоги за годовую работу мою для Телеграфа? — спрашивал Вяземский жену. — Перед отъездом объяснюсь с ним». «Умоляю тебя, не позволяй Полевому поступать с тобой недостойным образом, — отвечает княгиня. — Ты сказал чистую правду, поведение его лакейское…» Дальнейшее соседство с Полевым было князю неприятно. Добрая душа Баратынский обещал последить за Полевым в его отсутствие и даже настоял на том, чтобы издатель выплатил Вяземскому три тысячи. В конце концов после двух с половиной лет журнальной горячки можно позволить себе отдых… Он еще раздумывал о предполагаемом «Современнике», но 19 ноября с грустью сообщил Тургеневу: «Я хлопочу о журнале, а между тем, вероятно, мое журналистическое и авторское поприще кончится с нынешним годом. Здесь дан нам в цензоры Аксаков, который воевал против меня под знаменами Каченовского, а ныне греется под театральными юбками Кокошкина, Загоскина и всей кулисной сволочи, явно восстающей против меня и Телеграфа. Если не заставят Аксакова образумиться, то положу перо: делать нечего». В конце концов он махнул на все рукой и твердо решил на Рождество приехать к жене в Мещерское Саратовской губернии — имение ее отчима Кологривова.
В семь часов вечера 12 декабря 1827 года Вяземский выехал в Мещерское. Шестьсот девяносто шесть верст пути тонули в степных снегах. Вместо оглушительного полонеза, писем, журнальной сволочи — звон бубенцов и тихая песня ямщика… Вяземский сдвинул шапку на лоб, закрыл глаза, пытаясь забыть обо всем и уснуть.
13 декабря, в полдень — Владимир; ночью — Муром, на другое утро замерзшей белой Окой выехали к Выксе, большому селу, вокруг которого стояли три чугуноплавильных завода братьев Баташевых. За Выксой был самый большой отрезок пути — все время на юг. 16 декабря в десять часов вечера въехали в Пензу, оттуда еще восемьдесят пять верст на юг — на Елань и, наконец, 17-го после обеда — Мещерское; издалека было видать колокольню только что построенного сельского храма… Село было обширным, растянулось на целых три версты. Это северо-запад Саратовской губернии (до Пензы гораздо ближе, чем до Саратова). Совсем недалеко — лермонтовские Тарханы и Мара Баратынского.
Саратовские края — степи, в которых, как острова в море, затеряны городки — Аткарск, Вольск, Петровск, Сердобск… Зимою огромные пространства покрыты снегом. А в снегах этих лежат деревни и села соседей с «говорящими» названиями — Радищеве, Чаадаевка, Лунино, Голицыне…
Имение трех Бекетовых — Новая Бекетовка; с одним из братьев, отставным мичманом Николаем, Вяземский приятельствовал (этот Бекетов — прадед Александра Блока). Деревня Бориса Полуэктова Шатки… Словом, «кругом соседей много есть». Глушь, оказывается, не такая уж и глухая,
Вяземский уже бывал в этих краях в арзамасские времена. Снег… снег… Пофыркивают замерзшие лошади. Ямщик изредка подбодрит их вожжами, прикрикнув: «Ну, чтоб вас…» Проползают мимо верстовые столбы — единственный признак цивилизации. На станциях — обжигающий чай, тараканы, непременный портрет Кутузова, засиженный мухами, какой-нибудь мимоезжий штабс-ротмистр… И дальше, дальше… без конца дорога… Не верится, что где-то есть Москва, Петербург, Париж… Никаких журналов, рецензий, Полевых… Воздух тонок, прозрачен — дышать легко. И ни живой души на земле — только затерявшаяся в снегах кибитка. За полозьями тянется рыхлый след, в белом небе — холодное неживое солнце.