Вяземский
Шрифт:
Принято думать, что Николай I буквально на дух не переносил Вяземского как человека. Вряд ли это соответствует истине. Скорее всего, император воспринимал его просто как неисправную деталь в огромном механизме, каким ему представлялась страна. Впоследствии, в 30-х и 40-х, государь относился к Вяземскому двойственно — не скупился на похвалы и поощрения, однако и не давал забывать, что имя князя «числится на черной доске». И даже будучи камергером, вице-директором департамента, академиком, заслужив множество комплиментов и наград от царя, Вяземский прекрасно знал: выше определенного уровня в царствование Николая I ему никогда не подняться,
В этом заключалась главная драма Вяземского-политика. С самого начала подвергнув князя незаслуженной травле, грубо сломив его волю, заставив стать обычным чиновником, Николай I не угадал в подозрительном Рюриковиче потенциального реформатора, человека пронзительного ума и отменных государственных качеств. Сложись обстоятельства иначе, Вяземский вполне мог бы сыграть огромную роль в формировании официальной российской идеологии, стать реформатором образовательной
Итак, не разгадав Вяземского, не узнав в нем своего единомышленника (оба — и Николай, и Вяземский — благоговели перед Карамзиным), император решил исправить нестройную ноту в общем хоре. Не стоит думать, что Николай I, решая заняться Вяземским, хотел сделать приятное Булгарину. К нему, как мы видели выше, он относился с изрядной долей брезгливости и даже не знал толком, как Булгарин выглядит. «Северная пчела», хотя и считалась полуофициальной газетой, временами все же подвергалась правительственным экзекуциям за допущенные «промахи». Но частные интересы Булгарина и «государственные» интересы императора в отношении Вяземского совпали. И это не было случайностью.
…Однажды Вяземский сделал в дневнике такую запись: «Напрасно некоторые угрюмые и желчные умы утверждают, что успех в свете есть достояние глупцов и злых. Нет, глупцы и злые не всегда торжествуют. Баловень успехов в свете есть человек дрянь. Это особенный тип: он и не умен и не глуп, не добр и не зол: все не то, а он просто и выше всего дрянь». Пожалуй, эту характеристику можно применить к человеку, которому поручили «вразумить» Вяземского, — к 43-летнему действительному статскому советнику и товарищу министра просвещения Дмитрию Николаевичу Блудову. В конце александровского царствования жизнь арзамасца Кассандры не складывалась: дипломатия ему надоела, литератором, в отличие от своих друзей, он так и не стал, ум и вкус, некогда почти безупречные, тускнели; он целиком посвятил себя семье и, отчаявшись, решил уж идти в отставку… 14 декабря все переменилось: его назначили правителем дел в Следственный комитет, что стоило ему потери дружбы Александра Тургенева. Карьера Блудова неожиданно пошла вверх. Пост товарища министра, на котором Вяземский в старости закончил свою государственную деятельность, для Блудова оказался только началом — впереди у него министерские кресла, президентство в Академии наук, председательство в Государственном совете и Комитете министров, графский титул… Он воспрял духом, жизнь ему улыбалась. Как за всякое дело, он старательно взялся за письмо Вяземскому, порученное государем. 26 августа проект письма был одобрен императором, а 31 августа послание отправилось по адресу.
(Вряд ли Блудов подозревал, что этим письмом проверяли главным образом его самого. Ведь в доносе поминалось, что «Блудов из уважения к памяти Карамзина не откажет ни в чем Вяземскому». Мнительность Николая I была напрасна: Блудов оказался верным слугой. Память Карамзина, конечно, он чтил высоко, но выручать старинного приятеля по «Арзамасу» из неприятностей, похоже, вовсе не собирался.)
Пространное письмо Блудова Вяземскому — «одно из самых подлых писем в истории русской литературы» (Ю.М. Лотман) и любопытнейший документ. Помимо того, что оно заставляет задуматься о том, насколько были присущи Блудову такие понятия, как честь и совесть, это еще и прекрасный образчик усмирительных рекомендаций русского правительства в адрес писателя — едва ли не первый в России. Блудов говорит с Вяземским так, словно и не было семнадцати лет знакомства, взаимного уважения, планов издания книги, строк Вяземского: «О Блудов, наш остряк…». Все это в прошлом — Дмитрий Николаевич генерал, у него большая семья: нельзя рисковать карьерой, только-только пошедшей на взлет. И он пишет (оригинал по-французски):
«В № 1 «Телеграфа»… на стр. 8 ставится вопрос: что сделали русские в течение двух последних лет! А ведь это годы 1825 и 1826. Ниже вы говорите: в конце 24-го года мы надеялись продвинуться вперед в 25-м; эта надежда была обманута, как и многие другие… Сколько сладостных химер разрушено в течение этих двух лет! Далее цитируются стихи Сади в переводе Пушкина. Я не могу поверить, чтобы вы, приводя эту цитату и говоря о друзьях, умерших или отсутствующих, думали о людях, справедливо пораженных законом; но другие сочли именно так».
(Речь идет о словах Вяземского: «Смотрю на круг друзей наших, прежде оживленный, веселый, и часто… с грустью повторяю слова Сади (или Пушкина, который передал нам слова Сади): Одних уж нет; другие странствуют далеко!» Все, и Блудов в том числе, прекрасно поняли, что Вяземский имеет в виду именно «людей, справедливо пораженных законом», — декабристов.)
«В вашем № 7, стр. 195, 196 и 197, обратило на себя внимание то, что вы говорите о так называемой стачке или согласии господствующих идей века с идеями лорда Байрона. Нет сомнения, что талант Байрона замечателен; но известно, какое печальное употребление он часто делал из него, известно, что этого великого живописца страстей всю жизнь пожирали мрачные, почти доходящие до ненависти страсти вследствие своего рода гордого отвращения ко всему, что имеет право на любовь и уважение человечества… Поэтому можно
«Я вам рекомендую не только осмотрительность и осторожность, — продолжает Блудов свои наставления, — хотя осторожность также обязательна, особенно для отца семейства; существует еще более священная обязанность: долг совести и чести. Я глубоко убежден, что честь, совесть и разум совместно советуют и настоятельно предписывают вам не только умеренность, покорность и верность, которых от вас вправе требовать правительство, но также уважение и доверие, на которое оно равным образом имеет право благодаря своим постоянным усилиям достигнуть цели всякого хорошего правительства: сохранения и улучшения всего существующего. Не утешительно ли думать, что всякий человек в своей особой сфере деятельности, какой бы тесной она ни была, может, проявляя добрые чувства, распространяя здравые мысли, поддерживая разумные надежды, способствовать более или менее успеху этих усилий, осуществлению видов правительства, желающего добра и только одного добра. Это назначение, хотя и скромное, раз оно может быть назначением каждого, не больше ли стоит, чем эфемерная слава дерзости и оригинальности, чем необдуманные поступки, часто имеющие последствия если не разрушительные, то по крайней мере прискорбные. Итак, я вам говорю и повторяю, будьте не только благоразумны и осмотрительны, но и полезны, действительно полезны; с вашим умом и вашими способностями, если они будут должным образом направляемы, вы легко этого достигнете. Этот совет я вам передаю по повелению свыше; но в то же время это и совет друга; я даю его шурину того, кто был… как бы выразиться?., кто был почти совершенным, потому что в этом дольнем мире нет совершенства. Я говорил вам также и от его имени и хотел бы обладать его языком, если бы осмелился считать себя способным подражать ему. Ввиду конфиденциальности этого письма оно должно остаться между нами. Оно не требует ответа; самым лучшим ответом — и я надеюсь, что получу его — было бы известного рода покаяние, которого я желаю и требую от вас во имя всего, что вам дорого. Весь ваш Блудов».
Можно только попытаться представить, какие чувства испытал князь Петр Андреевич, прочитав это «дружеское» письмо. Никогда, никому еще русское правительство устами заместителя министра просвещения не предъявляло таких ультиматумов. Конечно, жестоко карали за явное вольномыслие (Радищев). Конечно, случалось, что писателю рекомендовали не делать чего-либо (скажем, не затрагивать определенную тему). Но ни Екатерине, ни Александру, ни даже Павлу не могло прийти в голову письменно указывать писателю, что ему нужно делать. Это было бы недопустимым вторжением в частную жизнь дворянина (а литературные занятия в России всегда были частным делом каждого. Самым выдающимся поэтам — Жуковскому, Гнедичу, Крылову — назначались государственные пенсионы, но никто их не считал при этом служащими и не требовал у них отчета о проделанной работе)… Блудовское письмо возглашало о том, что настали новые времена. Вяземскому недвусмысленно дали понять, что «Московский телеграф» «под колпаком», не нравится власти и что достаточно любой мелочи, чтобы журнал был закрыт. От него самого ждут покаяния и «здравых мыслей». Частная жизнь независимого гражданина и издание популярного журнала расценивались как «дерзость и оригинальность». Нужно было быть «полезным, действительно полезным», то есть как можно быстрее сунуть шею в хомут государственной службы… Все это напоминало выговор строгого гувернера нашалившему малышу. В качестве аргумента Блудов не постеснялся выступить от имени покойного Карамзина, не постеснялся напомнить князю о том, что он — отец семейства… Впрочем, сам факт согласия Блудова написать приятелю такое письмо говорил о том, что служба для Дмитрия Николаевича превыше всего: приказали — выполнил… Вяземский подумал о том, что Блудов, может быть, вполне искренне желал ему вместо «эфемерной славы дерзости и оригинальности» мирной службы: кресты, чины, должности… чем плохо? Что тут позорного? И что необычного? Служат все. И он, Вяземский, седьмой год гордящийся своей отставкой, на общем фоне действительно странен.
Ничего конкретного ему не предлагали. Письмо Блудова при всей своей грозности допускало определенную свободу толкования, и за эту свободу Вяземский ухватился. Ответный шаг должен быть тонким: нужно выскользнуть из кольца облавы, прежде чем прозвучит сигнал начать травлю.
«Московский телеграф» он оставил почти без сожаления. Цензурные придирки Аксакова делали сотрудничество в журнале бесперспективным. Последней статьей Вяземского в «Телеграфе» стали «Поживки французских журналов в 1827 году», которые после долгих препирательств цензура все же пропустила. Причитающиеся Вяземскому деньги с Полевого получил Баратынский. Полевой в последнее время вообразил себя не только издателем, но и историком и заранее объявил подписку на свою (еще не написанную) «Историю Русского народа»… Самое название звучало явной полемикой в отношении «Истории государства Российского». Малейшая попытка оспорить заслуги Карамзина вызывала у Вяземского приступ ярости, поэтому на Полевом он сразу же поставил крест… Никаких отношений, кроме коммерческих, их не связывало, поэтому разрыв получился безболезненным с обеих сторон. Правда, Вяземский еще около полугода сочувственно следил за своим бывшим детищем и просил друзей поддерживать журнал. Имя же Полевого отныне вызывало у него только отвращение.