Вяземский
Шрифт:
Она и начиналась вовсе не Фонвизиным. Вяземский сразу бросал читателю почти боевой лозунг; «История народа должна быть вместе историею и его общежития». Вся первая глава очень напоминала по стилистике полемические статьи князя, и не случайно в январе 1830 года он отдал ее для публикации в «Литературную газету». Читатели, внимательно следившие за статьями Вяземского, могли убедиться в том, что основные положения этой главы им хорошо знакомы — князь уже в который раз говорил о том, что «русское общество еще вполне не выразилось литературою. Русский народ сильнее, плечистее, громогласнее своей литературы… Русское общество не воспитано на чтении отечественных книг… Какое может быть на народ влияние литературы, не имеющей эпопеи, театра, романов, философов, публицистов, моралистов, историков?» Об этом Вяземский писал еще восемь лет назад. Расцвел Пушкин, появились Грибоедов, Баратынский, но князь, отдавая им должное, упорно продолжал твердить: русской литературы как таковой по-прежнему нет — есть отдельные хорошие писатели. Причина этому сугубо историческая: вся русская поэзия — отзвук
Времени Екатерины II Вяземский посвятил несколько страниц, в разных вариациях повторяя одну мысль: это была золотая эпоха русской государственности и русского искусства. Сама Екатерина для него — идеал правительницы: «Ум ее был отверст для всего возвышенного и способен на все усилия. В числе предметов, занимавших деятельность его, успехи образованности и просвещения были целью ее особенной заботливости. Она не только уважала ум, но любила, не только не чуждалась его, но снисходила к нему, но, так сказать, баловала и щадила неизбежные его уклонения». Вяземский, конечно, превосходно помнил об участи Новикова и Радищева, которых вовсе не баловали за «уклонения ума». Но, рисуя екатерининскую эпоху только светлыми красками, он пользовался старинным приемом царедворцев, открытым еще Фенелоном: аллегорией дать понять правящему монарху, что не мешало бы следовать примеру просвещенного предка… «Щадить неизбежные уклонения ума» — вот к чему призывал Вяземский Николая I, и читатели книги это понимали. Напротив этой фразы Пушкин написал на полях: «Прекрасно».
Своеобразным дополнением к мыслям Вяземского, высказанным в книге, служит его дневниковая запись от 3 ноября 1830 года. Перечитав «Записки» екатерининского генерала А.И. Бибикова, он отметил: «Занимательная книга… Много любопытных фактов. Как мы пали духом со времен Екатерины, то есть со времени Павла. Какая-то жизнь мужественная дышит в этих людях царствования Екатерины, как благородны сношения их с императрицею; видно точно, что она почитала их членами государственного тела. И самое царедворство, ласкательство их имело что-то рыцарское: много этому способствовало и то, что царь была женщина. После все приняло какое-то холопское уничижение. Вся разность в том, что вышние холопы барствуют перед дворнею и давят ее, но пред господином они те же безгласные холопы… При Павле, несмотря на весь страх, который он внушал, все еще первые года велись несколько екатерининские обычаи; но царствование Александра, при всей кротости и многих просвещенных видах, особливо же в первые года, совершенно изгладило личность. Народ омелел и спал с голоса. Все силы оставшиеся обратились на плутовство, и стали судить о силе такого-то или другого сановника по мере безнаказанных злоупотреблений власти его. Теперь и из преданий вывелось, что министру можно иметь свое мнение. Нет сомнения, что со времен Петра Великого мы успели в образовании, но между тем как иссохли душою. Власть Петра, можно сказать, была тираническая в сравнении с властью нашего времени, но права сопровержения и законного сопротивления ослабли до ничтожества. Добро еще, во Франции согнул спины и измочалил души Ришелье, сей также в своем роде железнолапый богатырь, но у нас кто и как произвел сию перемену? Она не была следствием системы, — и тем хуже».
Говоря о ослабевшем до ничтожества праве на законное сопротивление, он имел в виду себя, свой проигранный поединок с правительством. Он писал о гигантах «времен Очаковских и покоренья Крыма», блистательных фаворитах и полководцах — Потемкине, Суворове, Долгорукове, Чернышеве, Панине, — и видел духовных и телесных лилипутов, окружавших Николая I. Алексей Орлов — карикатура на Григория Орлова, Дибич-Забалканский — карикатура на Румянцева-Задунайского, Нессельроде — карикатура на Бестужева-Рюмина… Все «омелело» в России, все «спало с голоса»… Он вспоминал отца, который воплощал собою честное русское дворянство екатерининских лет… Он думал о том, что Потемкин, будучи недоброжелателен к отцу, тем не менее не травил его, не сживал со свету… Он понимал, что славное прошлое привлекает к себе больше бесславного и постыдного настоящего…
Отдельную главу князь Петр Андреевич посвятил драматургии XVIII столетия. Вновь видимая странность — книга об одном из классиков русской комедии, а Вяземский убежден, что русской комедии как таковой не существует, а есть опять-таки отдельные удачные пьесы, не более того. Пьесы эти можно перечислить по пальцам: «Недоросль» Фонвизина,
«Наше общественное мнение недовольно щекотливо, мнительно и взыскательно. Оно таково не от расслабления нравов, но именно от излишней осторожности, от боязни огласки. Мы терпим в обществе своем бесчестного человека, принимаем его наравне с другим, достойным уважения, не потому, что совесть общества нашего усыплена или зачерствела, но потому что не хотим ни с кем ссориться, говоря: «Наше дело сторона»… «Наше дело сторона», — говорим мы, и жмем руку подлецу, и принимаем к себе негодяя». Все глаголы — в настоящем времени. Речь идет явно не о 1780-х годах. Это — биография Фонвизина?..
Да, но это и записки Вяземского.
Сквозь черты Фонвизина слишком явственно проглядывало сумрачное и умное лицо князя.
Сквозь его восхищение веком Екатерины прорывалось возмущение веком Николая.
Он писал о Фонвизине, странствующем по Европе, — и видел себя, которого в 1828 году не выпустили в Париж.
Он видел перед собой вполне конкретных подлецов и негодяев, которых принимают в салонах и с почтением жмут им руки, — Блудова, Воейкова…
Он видел: «в людях что Иван, что Петр; во времени что сегодня, что завтра: все одно и то же». Он понимал, что это — идеальное государство Николая I. И знал, что бедственное положение драматургии — далеко не единственная и не главная проблема этого государства.
Далеко не одними только судьбами русской комедии был озабочен князь, сидя над записками о Фонвизине в остафьевском кабинете. Кстати о Фонвизине удалось сказать многое.
«Вяземский везет к вам Жизнь Фон-Визина, книгу едва ли не самую замечательную с тех пор, как пишут у нас книги (все-таки исключая Карамзина)» (Пушкин — Плетневу).
6 декабря 1830 года, в Николин день, карантины в Москве были сняты. Холера отступила. Через девять дней в Остафьево приехал Пушкин, просидевший в нижегородском Болдине вместо одного месяца — три. Он был весел: закончен «Онегин», написаны «Повести Белкина», «Маленькие трагедии», статьи, около трех десятков стихотворений… По крепкому снегу подкатили сани к крыльцу Остафьевского дворца. Дом наполнился смехом, восклицаниями, вспыхнули свечи в зале-ротонде, где все готово было для дружеского обеда. Снова радовал один вид резкого, своеобычного, дорогого лица…
«Третьего дни был у нас Пушкин, — отметил в дневнике Вяземский. — Он много написал в деревне: привел в порядок 8 и 9 главу Онегина, ею и кончает; из 10-й, предполагаемой, читал мне строфы о 1812 годе и следующих. Славная хроника. Куплеты: Я мещанин, я мещанин; эпиграмму на Булгарина за Арапа; написал несколько повестей в прозе, полемических статей, драматических сцен в стихах: Дон-Жуана, Моцарта и Салиери». Десятилетний Павлуша Вяземский на всю жизнь запомнил, как Пушкин «во время семейного вечернего чая расхаживал по комнате, не то плавая, не то как будто катаясь на коньках, и потирая руки декламировал»:
Понятна мне времен превратность, Не прекословлю, право, ей: У нас нова рожденьем знатность, И чем новее, тем знатней. Родов дряхлеющих обломок (И, по несчастью, не один), Бояр старинных я потомок; Я, братцы, мелкий мещанин. Не торговал мой дед блинами, Не ваксил царских сапогов, Не пел с придворными дьячками, В князья не прыгал из хохлов, И не был беглым он солдатом Австрийских пудреных дружин; Так мне ли быть аристократом? Я, слава Богу, мещанин…