Выбор
Шрифт:
Тут в дверь опять стук, и вошла Мария, с коей не виделись недели две. И тоже, конечно, застыла, онемела поначалу и заплакала, увидев, что с ней сталось и обозрев крошечную черную келью. Ей и сесть-то пришлось к Соломонии на топчан, в который она непроизвольно потыкала пальцем, до того он был жесткий. Затем извлекла из кожаной кисы гостинцы, всякие любимые сестрой сладости.
Дарья спохватилась, что забыла, что тоже принесла любимые ею пирожки с визигой и калач крупитчатый и ватрушки.
Мария стала рассказывать, как в их доме, доме князей Стародубских, позавчера, вчера и ныне все речи тоже только о ней, и сколько у них уже перебывало
Мария тоже горячилась, сострадая сестре: шептала, вскрикивала, сбивалась, повторялась.
Соломония же слушала спокойно, не вставив ни слова: ей стало казаться, что все это не про нее.
И только за Марией и Дарьей закрылась дверь, тотчас сами собой смежились веки и она расслабленно завалилась навзничь на топчан, погрузилась в свое теплое, властное забытье...
Но возникла Анна Траханиот, уже вся в снегу и сильно пахнущая снегом, подзамерзшая. Отряхивалась-отряхивалась в двери, чтобы скрыть то же, что испытывали в первые мгновения опередившие ее. И слезы в глазах блеснули, но сдержалась - была покрепче и не слезлива. Тоже принесла гостинцы, которые уже лежали на полу у стены, потому что больше их негде было разместить. Сообщила, что вопли нечеловеческие государыни на ее половине слышали, конечно, все. И на воле, кто был в тот момент, их очень даже слышали. И как ее вынесли в лисьей шубе и положили в сани, прикрыв сверху с головой овчинным тулупом и войлочной полстью, видели, как повезли в сопровождении шести конников в тяжелых тягилях. Как ее служители, будто перед всемирным библейским потопом, один за другим потихоньку побегли, побегли из ее палат и теремов, и знатные, и работные, и теперь там пустота и могильная тишина; она, сбираясь к ней, заглянула туда - жуть как пусто и немо. Не знает, пришел ли кто из истопников, потопят ли хоть печи...
При ней пожаловала и игуменья Евпраксия - крупная, грузная, с квадратным, одутловатым лицом в больших родинках, с маленькими, заплывшими светло-серыми глазками и ровным, негромким голосом. Поклонилась легонько, благословила ее, потом Анну и, тяжело опустившись на табурет, выжидательно уставилась на нее. Та ушла. Перевела взгляд на Соломонию, еще раз склонила перед ней голову.
– Ты не хотела никого видеть - я и не шла. За келью не обессудь привезли ночью. Другую, добрую, уже приготовили, хошь - сразу пойдем?
Соломония отрицательно помотала головой.
– Келейниц определила тебе двух, из самых добрых молодых черниц. Коли мало - скажи.
Замолкла, изучающе оглядывая, заглядывая в глаза. Долго изучала. Глубоко вздохнула.
– Буду с тобой откровенна, - чуть замялась, но все же твердо сказала:Приказали мне следить за каждым твоим шагом. Доносить обо всем. Ни
– Снова умолкла, явно смущенная ее безучастным видом и молчанием.
– Сама-то ничего не хочешь спросить, попросить?
Соломония опять помотала головой.
– Ну! Ну! В другую келью-то счас или погодя?
– Погодя.
Поняла, что она не хочет или даже не в силах разговаривать и хочет остаться одна, и поднялась.
– Как скажешь! Как скажешь! Господь терпел и нам велел. Да поможет Он тебе! Ты помолись! Помолись, государыня!..
Но ей и молиться не хотелось. Впервые в жизни не хотелось. Застыдила, укорила себя за это, но вяло, лениво, будто кого-то другого, будто со стороны. Но все же заставила себя начать негромко: "Господи Иисусе..."
Но тут пришли большие ее подруги - княгини Холмская и Милославская.
Потом ее крестовый поп Николай.
Потом брат Иван.
Потом ее любимые вышивальщицы Ольга Пестунова и Епистимия Васильева.
Потом вовсе незнакомая боярыня. Все сообщали, что о ней говорят, как возмущаются и жалеют, сами возмущались и жалели, заверяли в любви и преданности, все чем-нибудь одаривали, а она уже только делала вид, что слушает каждого внимательно, а на самом деле половины слов вообще не слышала, так устала, что у нее все болело, и такая неодолимая теплая полудрема разливалась временами по всему телу, и ей все сильней и сильней казалось, что происходящее происходит не с ней, что это какой-то тяжелый-тяжелый, долгий-долгий сон, видение...
* * *
До Вассиана было несколько других посетителей, он появился почти в темноте. У нее горела одна сальная коптящая свеча, и он пригнулся, вглядываясь в ее безжизненно застывшее лицо и новое облачение. Помрачнел. Обвел взглядом убогую, черную келью с кучками гостинцев у стены и под дощатым столиком. Потянул носом тяжелую затхлость старого дерева и потребовал, чтоб она немедленно одевалась.
– Пойдем гулять!
– Не хочу.
– Ничего не хочешь?
– Ничего.
– И говорить не хочешь?
Кивнула.
– Где шуба?
Пожала плечами: не знала, где шуба, в которой ее привезли.
Он вышел в сени, слышно было, как говорил с келейницами, которых она видела лишь мельком, и вернулся с ее лисьей, еще великокняжеской шубой. Держал, дожидаясь, когда встанет.
– Ей-богу, не хочу! Не могу - сил нет!
– Спать хочешь?
Кивнула.
– Спать, спать, спать! Да? Потому и одевайся.
Одел, вывел наружу, на морозец, от которого сразу легонько закружилась голова и перехватило горло.
Склон горы, на которой разместился монастырь, был такой крутой, что нижние его строения стояли намного ниже верхних. Все было деревянным, давним, кроме белокаменного храма Рождества Богородицы в центре обители, возведенного всего лет двадцать назад. Западная нижняя его сторона имела к паперти высоченную широкую лестницу, а верхняя алтарная имела лишь капельный уступчик. И опоясывающая храм широкая галерея на могучих квадратных столбах поднималась с запада выше человеческого роста, а с восточной на одну низкую ступеньку.