Выбранное
Шрифт:
СТРАДАНИЕ
ДОЛЯ
О. Г.
АВГУСТ – 93
НОЯБРЬ —94
бросаю курить
СЕНТЯБРЬ —92
«на
L. V.
«в минуты секса огневого...»
«бросил пить —...»
А.Ф.
ПРОСТО ТАК
(ПРОСТРАННАЯ СЧИТАЛОЧКА)
март, 89 г.,
котельная ресторана «Восток»
ВЛАДИМИР ЯШКЕ
Иллюстрации автора
МОРСКОЙ СУНДУЧОК ОТЦА
Этот сундучок я помню, кажется, сколь себя. Я уж не помню, обит ли был он медью или был просто деревянным или железным, как многое на отцовских кораблях. Были у него всякие, но один из них запомнился тем, что из него появлялись, как по волшебству, всякие старинные карты, книги, приборы, особые карандаши, зажигалки, компасы, рукописи, картинки, финки, бритвы английской стали с костяной ручкой, погоны, кокарды с якорями, нашивки ВМФ, ордена, медали, макеты, циркули, линейки, угольники, кнопки, скрепки, медные гвозди, костяные шахматы, морской кортик, пистолет ТТ с патронами, нож для харакири, старинные гравюры, крохотные модели парусников, вересковые и вишневые курительные трубки, кисет с душистым табаком, мотки шпагатов и пеньковых веревок, боцманские серебряные свистки, куски воска, вара, сургуча, фотоаппарат, обрезки бамбука, косточки экзотических плодов, открытки с видами портов всего мира, китайская тушь, зарубежная бумага с иностранными буквами, акварельные краски с мягкими беличьими кистями, блокноты с рисунками и заметками, разноцветные камушки, прадедушкин серебряный мундштук с янтарем, рубинами и бирюзой с турецкой прошлого века войны. И чего там только не было! Когда отец уезжал в командировку, он брал его с собой, а возвращаясь, доставал из него что-нибудь мне в подарок: свисток, «Хижину дяди Тома» магаданского издания, моржовой кости пеликана или китайские разноцветные переводные картинки. Иногда он разрешал мне самому копаться в этом волшебном сундучке. И всякий раз, заглядывая туда с затаенным дыханием, я ждал появления все новых и новых из затаенной таинственной глубины всяких чудесных всячин. И никогда не обманывался. То изыскивал я там секстант, то просто линзу, то красивого жука в коробочке, то китайского ваньку-встаньку и еще чего почуднее, чему не знал ни пользы, ни названия, но что всегда было драгоценно в моих тогда ощущениях. Тогда мне казалось, что весь мой мир и я сам – все сотворилось и вышло из этого морского сундучка: и сам отец, и Камчатка, и Великий Океан, и небо со звездами, и Авача за окном, и отцовский эскаэр, много лет служивший мне домом, тоже вышел из этого сундучка. Я и до сих пор не очень уверен, что это не так,– и это кроме шуток. Читать я еще почти не умел и до шести лет читать ленился – больше любил смотреть картинки, особенно японские гравюры и иллюстрации к «Дон Кихоту», к «Морским рассказам», к «Мюнхгаузену» и «Робинзону Крузо» и к многотомной истории XIX века Тарле, где поражали неизменно гравюры Гойи и литографии Домье. Правда, я пытался их красоту увеличить раскрашиванием цветными карандашами, за что бывал не раз наказан и обруган, как мне казалось, совершенно несправедливо. До шести лет книги мне читала матушка или отец, а с шести я сам почитывал и к восьми годам уже запойно. Тогда-то я и откопал в отцовском сундучке не предлагаемые мне и тем более привлекательные приключенческие романы. Это были старые или старинные издания с ятями Джека Лондона, Майн Рида, Конан Дойла, Куприна, Свифта, Одоевского, Сологуба, Уэлса, Стивенсона, военные издания английского шпионского романа и меж ними маленькая 30-х годов в красном переплете с серебряным тиснением книжечка Александра Грина: рассказы. Так мир Александра Грина вошел в меня совершенно в духе его собственной фантастической феерии – из морского сундучка моего отца инженер-капитана ВМФ Яшке Евгения Владимировича. Предисловие Цезаря Вольпе я пропускал и потому о Грине ничего не знал до, приблизительно, 58-го года, когда читал о нем Паустовского. Я тогда жил уже в Крыму, где Грин жил все последние годы, и умер, и был похоронен. В первой половине 60-х судьба свела меня со спелеологами, скалолазами, археологами, геодезистами, рисующими, пишущими и просто увлеченными Крымом и Грином. Профессии показательны, как и увлечения. Я изрисовывал каждый день тушью, акварелью, гуашью стопки листов сценами из Мира Грина, как я его себе представлял. Это избавило меня от соблазна моды на Грина, вскоре наступившей повсеместно. Мои образы, вполне заемные, хоть и наивные, оказалось, вовсе не совпадали с ходульными по моде, вызывавшими у меня то смех, то досаду и почти всегда – неприятие. Собственно, мне ничего не пришлось выдумывать ни тогда, ни позже – я просто вспомнил то, что, казалось, знал всегда. Без тени сомнения, я лишь из листа к листу старался передать свои впечатления как можно достоверней, точнее, подробнее по состояниям. В спину мне дышал Великий Океан, в будущем принимала меня Балтика, а тогда – в 60-х – у ног моих плескалось в известковых скалах теплое Черное море, стелилась выжженная и вытоптанная ковыльная маковая киммерийская степь, вся в оврагах, балках, курганах, могильниках, и, казалось, на костях всех народов древности вздымались причудливые образы Главной гряды Крымских гор с гигантскими, словно оброненными кем-то, фантастических очертаний скалами у
АМБА
И ДРЕВЕСНЫЕ
МЕДВЕДИ
Сам я их никогда не видел, – рассказывали. Правда ли, нет – как запомнил. Живут они на моей родине в Приморской и Уссурийской тайге, что на Дальнем Востоке, живут на деревьях, лохматые, маленькие, с круглой башкой, незлобивые, неторопливые, а чем питаются, мне неизвестно: то ли маньчжурскими орехами, то ли диким виноградом и ягодой какой, а может, лягушками и шишками – кто их знает, что им нравится. Очень они мне в этих рассказах полюбились. И я часто представлял себе их. Как они лазают по деревьям да лианам, забираясь на огромные вековые с большими уютными дуплами может дубы, а может и еще какие лиственницы. Как они устраиваются у вершин, запутанных лианами, вьюнами и старыми гнездами, и сидят там, лениво щелкая кедровые орешки да по-хрустывая сочными молодыми побегами бамбука. Сидят и глядят поверх нашей дремучей тайги, что колышется под ними, как великий океан с огромными волнами сопок и седыми гребнями заоблачных скальных вершин, глядят себе то туда, то сюда своими огромными круглыми влажными спокойными, как ясное полночное бездонное черное звездное небо, меланхолическими глазами. И тишь стоит, или ветер соленый с Японского моря дует – сидят себе да покачиваются, как пушистый животный камыш, в уютном привычном им каждым звуком и каждым движением царстве. Орел пролетит или журавли какие даурские потянутся курлыкающим серым клином в заморские какие края, – они, перестав жевать, проводят птичий полет взглядом до горизонта, тающего в дымке, дружно и неспешно разворачивая головы, да опять начинают жевать, покачиваясь вместе с деревьями. В непогоду, ураганы, тайфуны – нередкие там – прячутся они, должно быть, в гнездах и дуплах, каких в тайге тьма тьмущая. Так живут себе неспешно и плодятся, не торопясь. А зимой забираются поодиночке, попарно, семействами или кучкуются – в самые большие, устланные душистой сухой травой и пушистыми перьями и бархатистыми мхами уютные теплые гнезда, закрывают вход ветками, заплетают лианами и дрыхнут себе, посасывая то запасы орехов и ягод и бамбука, а то и просто лапу, до самой весны. А вокруг зимой бушует пурга по нескольку дней кряду и, день другой отдохнув, метет и метет и наметает сугробы по метра 3-4, и всякая живая тварь прячется и тихо старается выжить. И лишь жадные до всего и безрассудные к своей жизни люди да тигры, голодные и злые, как цепные собаки, шастают туда-сюда по всей тайге, сплетая свои следы затейливым узором. Но люди до медведей древесных добраться не могут и не умеют узнать, где они прячутся. Тигры, те другое дело. Озверев с голодухи, они лезут на деревья, где чуют древесных медведей в дуплах, выковыривают их оттуда и с раздражением поедают прямо сонных. Нажрутся, полежат, облизывая усатые полосатые окровавленные свои морды и лапы, поглядят сверху на зимнюю тайгу, рявкнут пару раз для острастки всего звериного народа да и спускаются по своим делам на привычную им заметенную снегом землю, не забывая, впрочем, прихватить пару-тройку древесных малышей себе про запасец да семейству на прокорм. Серьезный это зверь, шутить не любит. Таежный народ – гольды, нивхи и другие Амбой его зовут, хозяином тайги почитают и извиняются перед ним, прежде чем убить его, и даже перед убитым уже, если Амба не сам виноват и первый не напал. А русские ловят его для зоопарков как самого крупного из кошачьих на всей Земле, и «амба» по-русски означает конец всему, смерть, финал, крышка, шабаш – в смысле прекращения того, что было, а чаще всего самой жизни. Серьезный он, Амба – дальше некуда, кроме человека. Настоящий хозяин. И страшный. Только человек его страшнее. Тигр – это вообще. Амба – это Амба, а так – тигр и тигр, и все тут. Весной звери тянутся к теплу, у Амбы прокорма и на земле хватает, так он ходит довольный, что нет нужды лазить по деревьям и копаться в дуплах, забитых древесными мишками: «брр,– думает Амба,– нет уж, лучше здесь, пониже и попросторней, а меню не в пример разнообразнее». Одно слово – Амба.
А древесные медведи как раз все и просыпаются. Я много раз представлял себе: солнце пригревает, птицы пересвистываются, стволы прогреваются, и воздух пряно и опьяняюще пахнет так сызмальства знакомо талыми снегами, прелыми прошлогодними листьями, древесными соками, струящимися из-под коры смолами, морской с заливов и лагун солью, в истоме набухающими клейкими почками, душистыми первыми травами и подснежниками. Древесные мишки шевелятся в дуплах, ворчат, урчат и вылезают с опаской, покачиваясь на лежалых, неловких, отвыкших двигаться мохнатых лапах. Они щурятся от яркого солнца, зевают, прискуливая, во все пасти, настороженно оглядываясь вокруг и еще, верно, плохо понимая, что к чему, а передние лапы их уже срывают ветки с первыми крохотными еще листочками и тут же отправляют куда надо для жевания. Так, пожевывая свежую зелень, они очухиваются по ходу своих весенних дел. И вот уже опять сидят по верхушкам, наблюдая, как идут внизу по талому снегу потомки древнего царства Джурджений – маньчжуры и гольды или кто там на весеннюю охоту и таежную разведку звериных троп и женьшеневых потаенных полян, а бородатые лохматые русские за Амбой по следу с попутными корейскими собирателями, а по набухшей паводками урчащей Уссури плывет в лодке какая-нибудь нивха мимо мараловых да кабаньих водопоев. И так хорошо им там наверху, древесным медведям, как лучше для них и не бывает на всем свете. И живут они себе и плодятся. Такой таежный народ.
Лиговка, 1982
МЕДВЕДЬ
«Закон – тайга, медведь – хозяин».
Странная она – эта казарменная жизнь. Не вдаваясь ни в умиление, ни в поругание (а помнится мне всякое), припомню лишь, что тосковал там по кораблям и домом казармы мне не стали.
Насколько это было мое ощущение и насколько связано с самой матросско-офицерской средой – судить не берусь. В пользу первого то, что мне было «несвободно»: из казармы ни на шаг (иной раз – из угла казармы) – если отца не было, все с сопровождающим меня «дядькой» из боцманов или старшин; нет ни кают-компании, ни машинных, ни минных отделений, ни рулевых, ни артиллеристов (что за артиллеристы без пушек!). Скукотища. Разве что сигнальщики развлекали меня и сами развлекались, обучая отмахиваться флаговой азбукой. Так однажды я послал, ими подученный, кого-то из офицеров на три буквы. Сигнальщикам здорово влетело.
Это запомнилось в монотонной душноватой казарменной жизни. Они потом еще даже и после гаупвахты, завидев меня, ржали без удержу. «Дядька» мой на них орал матом, что они дите малое мату обучают, а сам ухмылялся в усы и давал свистеть мне в серебряный боцманский трельно-переливчатый свисток.
Вот и все забавы. В остальном я или рисовал чем и на чем попало, или шлялся по казарме и казарменным задворкам, считая ворон, кошек и собак.
Было еще развлечение, если удавалось проскользнуть к КПП (на вахту). Там часто держали собак нешутейных – огромных овчарок и лаек дальневосточных с меня ростом. Я их подкармливал оставшимся в карманах и за пазухой хлебом, отсортировывая его из пригоршней всякой всячины: бумажек, обрывков шпагата и проволоки, огрызков карандашей, гвоздей, гаек, болтов, кусков свинца, олова, свечей, патронов, этикеток, фантиков, флотских латунных пуговиц с якорями, цветных стекол и камней, коробков со спичками и без, пустых папиросных пачек и черт знает чего еще, – как это все на мне помещалось – ума не приложу.
Там же на КПП – чуть поодаль, в отдельной будке – дремал или ходил на толстой цепи огромный камчатский медведь. Собаки его уважали, не задирались. Я тоже. И часами издали за ним наблюдал, а став чуть старше, годам к пяти-восьми, пытался уже и рисовать его на забаву матросам и офицерам.
Это не в одной казарме.
Это во многих. Где – сказать не могу, география моего детства на много тысяч километров во все стороны. Вот когда я пробовал рисовать уже осознанно с натуры медведей, лошадей, корабли, матросов, собак – это я как раз помню, где: это в Торье, что через Петропавловскую бухту, напротив.