Выход из лабиринта
Шрифт:
Через несколько часов меня из подвала повели наверх и ввели в довольно обширное помещение, где уже восседали за длинным столом (как мне показалось — на возвышении) три человека в военной форме. Рядом со мной с обеих сторон стали конвоиры. «Судьи», видимо, только что закончили «слушанье» какого-то дела и сразу же занялись мною. Председатель суда Кандыбин, очевидно, назвал себя, иначе мне не была бы известна его фамилия: приговора я не видел. Ни до, ни после суда я не слыхал этой фамилии. То был полный человек в роговых очках; выражение лица не было ни грубым, ни зловещим, мрачное лицо чиновника-юриста. Председатель (или секретарь, не помню) прочел знакомое мне «обвинительное заключение». Мне предложили кратко высказаться перед оглашением приговора. Я сказал о своей невиновности, о том, что я не признал себя виновным, что бесплодно требовал очных
Перерыв длился долго, сутки. Июльскую ночь перед вынесением приговора я провел в боксе в подвале. В подвале смертников?
У меня было достаточно времени для томительных поисков ответа на вопрос: спасся ли я от гибели оттого, что на суде опровергал обвинение, или, наоборот, погубил себя, решившись на заседании Военной коллегии заявить во всеуслышание, что выдержал «физическое воздействие» (слова «пытка» я избегал) и что обвинительное заключение не имеет законной силы? Ведь мне было известно, что судебная процедура — чистая формальность, суд обязан оформить решение, утвержденное начальством при окончании дела. Я слышал достаточно достоверные рассказы о том, как жестоко расправляется аппарат репрессий с людьми, пытающимися на заседании суда предать огласке то, что происходило в тюрьме или кабинете следователя. И тем не менее интуиция мне подсказывала, что случилось чудо: мне удалось забросить песчинку в смертоносную машину, и она забуксовала. Мое заявление было неожиданным для председателя суда, обнаружилось, что какие-то правила игры, бюрократические правила не были соблюдены в моем деле. А может быть, проще: даже в самых тяжелых условиях твердое сопротивление беззаконию, защита человеком своих прав — не всегда совсем безнадежное дело?
Этой трагической ночью я был не одинок. К счастью, моим соседом был человек разговорчивый и державшийся бодро. Когда он назвал свою фамилию — Левентон, я вспомнил, что мы уже встречались. В первые дни февральской революции 1917 года мы с ним, оба — студенты, участвовали в занятии полицейского участка, Портового участка в Одессе…
(…) 9 июля 1941 года меня снова повели из подвала на суд. Теперь уже я не забавлял себя мыслью, что жить интересно, как это было в мае 1939 года за час до ареста, но и не дрожал противной и неудержимой дрожью, как это бывало, когда меня во Внутренней тюрьме ночью вызывали на допрос, не вел я диалога с самоубийцей, как после пыток в Суханове, и не читал про себя стихов о бессмертии, — теперь в душе все умолкло, воцарилась тишина напряженного ожидания, я ничего не видел и не слышал, я ждал, только ждал.
В том же зале, за большим столом, накрытым красным сукном, сидели все те же три человека. Тот же Кандыбин без всяких вступительных слов огласил приговор. Постановление суда снимало с меня обвинение в государственной измене, отменяло применение статьи 58, 1-а. Прочитав эти спасительные слова, Кандыбин сделал паузу и внимательно посмотрел на меня, как бы проверяя, оценил ли я смысл сказанного, понял ли, что останусь жив. Далее вкратце повторялись знакомые мне облыжные обвинения; приговор гласил: по обвинению в соучастии в деятельности антисоветской организации в Народном комиссариате по иностранным делам — десять лет лагеря по статье 17 (соучастие), ст. 58, 6 (шпионаж), ст. 58, 8 (террор), ст. 58, 11 (организация). Сверх того — лишение гражданских прав.
Когда приговор был оглашен, конвоиры приготовились меня увести, но я воспользовался заминкой и обратился с вопросом к председателю суда. Я сказал, что даже клеветники не обвиняли меня в причастности к террору, следователи мне такого обвинения не предъявляли, почему же меня осудили и по этой статье? Кандыбин счел возможным дать мне пояснения. (Он, конечно, понимал, что я абсолютно ни в чем не повинен). Он «разъяснил», что я осужден за соучастие в деятельности такой организации, которая занималась и террором. (Каким? Где? Когда? Об этом ни слова…). Поэтому — продолжал председатель суда — в приговоре
Вынесение судебного приговора означало, что окончилось мое пребывание в следственных тюрьмах. Но тюремно-лагерный конвейер меня тотчас же подхватил, и я оставался в его власти еще четырнадцать лет.
Теперь ход жестокого следствия перестает быть книгой моего повествования. Застенок уже не образует непосредственный фон моих размышлений. Рамки постепенно раздвигаются. Одиночка расширяется до размеров большой пересыльной камеры. Камера превращается в тюремный вагон, мчащийся по железнодорожным путям. Исчезают тюремные стены, вместо них: колючая проволока, высокий тын в тайге, вышки с часовыми. Лагерь разрастается, поглощает лесные массивы, поселки, города. Потом лагерные барьеры сменяются незримыми, но непреодолимыми заграждениями. Сеть комендатур сторожит человека, прикрепленного к «ссылке навечно». Так меняется фон моих размышлений, но темы все те же: лабиринт средств и целей, тюрьма и страна, личность в тюрьме, внутренняя свобода человека в тюрьме, в стране…
В июле 1941-го кончилось мое вынужденное одиночество. Предстояли новые испытания. Возникли новые вопросы. Спасет ли от отчаяния — внутренняя свобода? Можно ли, отвергнув проклятый союз жертвы с палачом, противопоставить ему союз добрых идей? («Добрый» не в смысле жалостливый, мягкосердечный, а стремящийся к добру, к справедливости). Не скоро открылась такая возможность. Но даже в обстановке лагерного одичания она не была вовсе исключена.
Выйдя из зала суда, я сразу оказался среди людей, среди различных людей, которых ждала общая участь — лагерь. Тюремный конвейер работает безостановочно. В тот же день нас из лефортовской камеры перевели в переполненную камеру Бутырской тюрьмы. Дверь камеры то и дело открывалась, и появлялся новый заключенный, только что прошедший через судебный конвейер.
Встреча с людьми произвела на меня сильнейшее впечатление. Как часто на протяжении двух лет я мечтал об этой встрече! Несколько раз я ошибочно предполагал, что вот-вот состоится свидание с людьми в пересылке. Наконец, это случилось. Меня интересовало каждое новое лицо, меня радовала возможность менять собеседников, приятен был гул голосов. Окружающие меня люди были оживлены и охотно вступали в беседу. Мне казалось, что я никогда не видел сразу столько привлекательных лиц. Я находился среди людей, перенесших долгие муки и только что узнавших, что наступил поворот в их жизни. Я мог убедиться, что страдание облагораживает самых разных людей, с различным житейским опытом.
Конечно, часы оживленных бесед, сочувственных расспросов, даже шуток, были кратковременным эпизодом в жизни будущих каторжников. Мало кто остался жив из тех, кто летом 1941 года побывал в Бутырской пересылке. А тот, кто выжил, лучше помнит не случайные светлые минуты, а тяжкие мрачные испытания, пережитые в лагере и ссылке.
В Бутырках летом 1941-го скоро затихли свободные беседы между заключенными. Шепотом передавали друг другу слухи о войне. Шепотом делились обрывочными сведениями о предстоящем этапе. Слухи и догадки становились с каждым днем все мрачнее и зловещее.
В конце лета нас ночью в наскоро оборудованных грузовиках повезли на вокзал. Я успел заметить, что мы едем по Садовому кольцу, и меня поразило, что совершенно пустынная улица погружена во мрак. Ночью же нас погрузили в вагон для заключенных, а утром, глядя в щелку, мы увидели, что вагон стоит невдалеке от перрона Курского вокзала. Я больше двух лет не видел людей на улице, и мне показалось, что одежда москвичей заметно изменилась.
Эти чисто внешние, даже случайные, впечатления были отзвуком более глубоких переживаний. Я не мог представить себе, как протекает жизнь моих сограждан, что их сейчас заботит больше всего. Я знал, что началась война. Но мы в тюрьме не знали, как развертываются военные действия, как отразились первые месяцы войны на жизни населения, на жизни в столице, какие трудности и лишения принесла война. Мы не предполагали, что война обрушилась на всю страну, никак не ожидали, что совсем скоро увидим зарево войны над нашей тюрьмой.