Выход
Шрифт:
Она рассказала об огромных мусорных контейнерах, наполненных как мертвыми, так и уцелевшими, и о вокруг и далеко от них разбросанных использованных упаковках, на которые бесцеремонно наступает человек, а животные копошатся и вгрызаются зубами. Они были мертвы, но никому не было до них дела. И тут даже не знаешь, что лучше: представлять из себя карикатуру на истерзанную смерть или томиться неизвестно сколько в ожидании более гуманных счетов с жизнью.
Весть о том, что смерть для емкости наступает вместе с потерей ее целостности, стала для нас облегчением и в некотором роде открытием. Ведь мы-то полагали (и многие, кто так думали, старались держать эту мысль при себе и не решались озвучить вслух, чтобы не испортить царившую
Все так, выдавил через силу челюстной тренажер. И зал возликовал. Но ненадолго. Ибо интонация, с какой то было произнесено, заставила нас насторожиться и умерить степень торжества. А причиной тому послужило чувство страха, источаемое ею. Да-да. Упаковка Для Жвачки боялась. Она лицезрела две крайности, что нас ожидают, во всей их грязной обыденности, – и ни одна не могла ее устроить. Собственно, как и меня; да и много кого.
Согласно тому, какую степень достоверности наделяли сказанному, вопросы приобретали различную направленность: доверчивую – касаемо того, сколько же еще жвачек в ней осталось, и подозрительную – относительно того, как объясняется тот факт, что она еще жива, если ее открыли? Может, все это обман и в действительности она нисколечко даже ни мята? И допуская обратное, разве деликатность проделанного не ставит под сомнение положение о неблагодарности людской?
Но дождаться необходимых разъяснений никому было не суждено. Потому что в ту же секунду, как только Жвачку заподозрили во лжи, она надулась и более не произнесла ни слова…
Не то чтобы и я видела прямую связь между жизнью и наличием собственного содержимого – ведь моя память хоть и смутно, но выдает фрагменты того, как я создавалась, – однако мною усматривалась зависимость психологического самочувствия от процента содержимого. Разве боль поведавшей свою историю Жвачки не следствие того, что у нее отняли часть ее самой? Может, в таком случае пустота образуется не только физически, но и на душе оставляет неотъемлемый след? Да и вообще, влияет ли состав вещества на наш характер? Можно ли сказать, что мы – это то, что из нас едят?
В то время я еще не знала ответов на все вопросы. И, возможно, только ради их поиска стоило прожить до сего дня…
Неделей позже я стала свидетелем сцены, когда у Ягодного Сока заканчивался срок годности. Весь тот период, что простояла на четвертом ярусе отдела напитков, я особо не замечала его. Мы были крышечно знакомы, не более того. Не знаю, отличался ли он молчаливостью с первого дня (что снова отсылает к вопросу влияния состава на наши характеры), но ясно одно: оставаться ему в моей памяти тихоней и впредь, не потревожь однажды глас вопиющего (пусть ныне и до скончания времен никого он не коснется) успевшую было восстановиться атмосферу. Он непрерывно драл упаковку, желая быть услышанным, – хотя прекрасно осознавал, что это напрасный призыв и наши голоса не восприимчивы для человека, – и даже молил быть украденным (одно это слово явно характеризовало степень упадка: мы ведь не используем его по отношению к себе; оставить по себе чек, подтверждающий оплату, вот наша святая обязанность). Затем уже в ход пошли рекламные фразочки (он их распевал): «Ягода-Сочнягода», «из настоящих фруктов» и «без консервантов»…
Не подумайте, это не было такой уж и редкостью; пение даже приветствовалось. За исключением разве – вынуждена то с прискорбием признать – эпизодов, когда находились некоторые, кого коробило от употребления иностранной лексики. «Она пагубно сказывается на внутренностях, – утверждали они, – нужно петь только наши лозунги», – за чем
…Так вот, плеяда неравнодушных рвалась хоть чем-нибудь послужить Соку и просила его ответить, больно ли ему и есть ли возможность облегчить его страдания, – но даже на это он не был годен. Для него, все естество которого отдавало горечью панического страха, нас словно не существовало.
Но за три дня до истечения срока он вдруг замолчал и больше не издал ни звука, будто заживо умер.
И спроси нас тогда, что бы мы предпочли, то ответ был бы: пусть он лучше кричит. Засим, что его молчание во сто крат хуже самого громкого вопля – из-за того что в тысячу раз сильнее отдавало болью. Это было молчание сломленного существа, признавшего, что с выпавшим жребием ему не совладать и что глупо предаваться мнимой борьбе, – но боль от этого не становилась менее сильной.
Он безмолвствовал, даже когда промеж рядов прошелся кассир, совершающий обход, чтобы остановиться напротив, взять его в руки для изучения, пустить в оборот, хмыкнуть, ни капли не поверив написанному, бросить в тень тележки (там хватало и иных, продолжающих сопротивляться, товаров: бери – не хочу) и сделать променад. Не до кассы, нет, – мы бы узнали.
Хоть я и не ведаю, что с ним сталось, но тешу себя надеждой, что он не сразу забрел в мусорное ведро. Понеже нет ничего хорошего в том, чтобы уйти таким, каким вышел из конвейера, так ничего и не взяв из жизни, – жизни, кою понесла не та рука. Может, после того, как его забрали, продавцы устроили себе бесплатный пир, и он оказался на столе, где и был распит, а потом, как и полагается, отправлен на утилизацию…
Кстати, об утилизации. Это загадочное слово никогда нас не отпускало. Одни говорили, что после нее никто не получит нового перевоплощения, другие не соглашались, верили – потому что так легче всего. Противники переработки стояли на том, что, будь это правда, кто-нибудь да вспомнил бы прошлые свои жизни или же, на крайний случай, одну из них. Им возражали, дескать, даже если принять во внимание их логику, необязательно воплощаться в прежнюю оболочку и быть связанным с едой, возможно, позднее мы все станем одеждой или бытовой техникой, примеров много. «Тогда чего ж мы их не слышим, если и они живые?» – возражали им. А в ответ получали: «Но люди нас тоже не слышат, а мы-то есть»…
Уж коли я что и познала в ту пору относительно человека, так это предел его аппетиту, точнее – его отсутствие. Ибо не было числа всему народу, который проходил перед нами; не было ни минуты, пока супермаркет открыт для посетителей, чтоб мы не взирали с помостов своих на многоголовую гидру: пройдет один клиент, нахватает всего без разбору – к примеру, где раки, там у него и геркулес (чего-чего, а с оными аналогами пристрастий прожженных бороться невозможно) – и не успеет скрыться за углом, как сразу же на его месте появятся другие два. И из-за этого часто бывало, познакомишься с новым соседом, а через пять минут его уже забирают. Не иначе как под счастливый штрих-код родился!
И, конечно же, не обходилось без того, чтобы боги не обзаводились любимцами. В результате некоторых из частых завсегдатаев мы знали в лицо, но вот оказаться в их тележке никто особо не рвался: легко достижимое удовольствие не так прельщало.
Разумеется, все лучше, чем простоять на прилавке весь отслуженный срок, провожая взглядом людской поток, но на подсознательном уровне нас тянуло к новым лицам, которые ловят себя на том, что даже не знают, зачем оказались в таком-то отделе, и уже, казалось бы, порываются уйти, как вдруг что-то заставляет их осмотреться. Поворот головы в одну сторону, другую – и вот они находят друг друга. Романтика!