Вышел месяц из тумана
Шрифт:
Левый глаз у яичницы вдруг скособочился и потек. Нина вилкой размазала эту желтую жижу по запекшемуся белку и сердито спросила: «Пусть уж лучше отнимется совесть?» Он смотрел на ее по-мальчишески голый затылок, и на неясную шею, и — с ненужной тревогой — на крепкие ноги в шерстяных в мелкий рубчик чулках и сказал, что сказалось: «Совесть — это ведь чувство, как страх, как любовь! А в критических ситуациях надо пользоваться рассудком!» — «Для чего это было? — и она притянула его за куртку. — Для чего-нибудь это же было! — и глаза, как мальки в новой банке, заметались большими рывками. — Объясни мне рассудком! Немедленно! Для чего?!» А когда он сказал: «Объяснять еще рано. Пусть какое-то время пройдет», она фыркнула и оттолкнула его: «Ты не понял, что все уже поздно?! Ты совсем идиот?!»
И какой-то младенец с голым задом в одной рубашонке страшно быстро на четвереньках
Игорь вытер ладонью потеки на подбородке, взял кривую трезубую вилку из чужого стакана, отхватил шмат яичницы, и обжегся опять, и изрек наконец, подражая улыбочкой Владу: «Это ты от отчаяния хочешь быть… то есть хочешь казаться дешевкой! Потому что так легче. Только это нечестно!» — «Я спала с человеком, который мне очень приятен! Физически. И отчасти морально! Я уже говорила тебе, Игорек, что я взрослая женщина!» — «Но ведь спать без любви — это грязь!» — «Я немного в него влюблена! — и вдруг вся просияла и от смущения стала прятать лицо в жидких белых волосиках и вдыхать их, наверное, сладенький запах. — А теперь уходи! Это бегать удобнее кучей, думать лучше по одному!»
Он же вдруг ощутил, что такое окаменеть: грудь, и плечи, и особенно горло завалило как будто бы снежной лавиной. И он начал рывками из-под нее выбираться: «Ты, наверно, не знаешь еще: его мать заявила в милицию. Я пришел для того только, чтобы не было расхождений в показаниях: кошелек он украл у тебя из кармана — это раз!..» — «Я все знаю! Иди же, пожалуйста! Он, наверное, скоро придет!» — и таким ликованием вдруг плеснула из глаз, что смотреть стало больно… Но он все-таки отщипнул от яичницы новый шмат, не спеша прожевал его и сказал уже от порога: «Ты сейчас как снегурочка, ослепленная солнцем! Обреченная солнцем! И мне жалко тебя!» — и пока шел по длинному коридору, по скрипучим, окрашенным в буро-красное доскам, даже чувствовал гордость от того, как солидно у него это вышло. И когда, подходя к остановке, он увидел вдруг Влада в незнакомом и пестром, наверное, Мишкином шарфе, то окликнул его по инерции с тем же взрослым высокомерием: «Ржевский! Поручик! Если вы к Нине, то это пустое! Ей сейчас не до вас! У нее там дела поважнее!» Влад, напротив, немного смутился, уронил: «Я всего на полслова… Или просто оставлю записку! Ей сейчас очень трудно!» — и, как ножик в заплесневелый рокфор, втиснул свой переливчатый свист в тесноту переулков.
Открывание матрешки сродни самокопанию: ни то ни другое нового не сулит!
Нет, точнее:
Матрешка — прообраз воспоминания, экстраполяция в прошлое чуть уменьшенной копии себя нынешнего…
Потому что когда тебе восемнадцать, все не так, все иначе, даже свист закадычного друга, даже если ты веришь ему, как себе, входит ножиком не в переулок, а в висок и сверлит невозможностью жить, не умея вот так же свистеть и небрежно носить модный шарф, и вообще невозможностью жить такому, какой ты сейчас и каким уже будешь всегда. Это тоже система матрешки — экстраполяция в будущее!..
От балкона повеяло влажноватой прохладой. С удовольствием потянувшись, Игорь встал, сделал два приседания, первое — с хрустом, а во время второго увидел трусы почему-то под стулом и, деловито надев их, как будто бы даже с волнением ощутил, что матрешка дозрела и пора ее записать!
Ветер бился сначала в деревьях, а потом, уже вырвавшись на свободу, стал швырять
Шевельнулась нелепица: дождь — проекция неба на землю… и напомнила о матрешке. Он вернулся к дивану, чтоб найти последнюю книжку, а в руке оказалась какая-то давняя и сама же раскрылась:
Есть единственный способ ощутить в этом мире присутствие справедливости — согрешить. Федор Толстой, он же Американец, картежник, повеса и безжалостный дуэлянт, из своих двенадцати детей десятерых похоронил еще в младенчестве. После смерти очередного ребенка он вычеркивал из своего «поминальника» еще одно имя и писал рядом с ним на полях: квиты.
Разбудить в рафинированной женщине зверя — это значит ее навсегда приручить.
Мировоззрение — производная возраста. Так невольно и неизбежно мы все исполняем завет Эйнштейна: периодически менять аксиомы.
ВИЧ Божий, то есть бич Божий, то есть внятный Его ответ сексуальным революционерам: умирающий да услышит! (Социальным революционерам был ответом 37-й.)
И впервые кольнуло: что за странная религиозность без намека на веру? Эта жажда возмездия, воздаяния — красной нитью сквозь годы и годы… Не собой, сорокапятилетним Кириллом он смотрел на страницу с мелким, остреньким почерком и, теряясь от беспристрастного, равнодушного любопытства, понимал только то, что он кролик… инфузория туфелька под микроскопом, с интересом смотрящая в непомерность — в плывущий за стеклами взгляд… Взгляд, которым ты взвешен и исчислен до сухого остатка! А в остатке — лишь детская жажда торжества справедливости? И, открыв ту же книжицу наугад, он прочел:
Туда и обратно, туда и обратно носится над просторами родины маятник — порождая то черный ветер, то мятель, то вихри враждебные — от мертвой точки С' до мертвой точки С'' (от самоуничижения до самоупоения), туда и обратно, туда и обратно, всегда незаметно проскакивая точку покоя С — точку самоуважения. Инерционное достижение этой точки, как ни прискорбно, как ни радостно это констатировать, будет означать смерть здешней культуры и торжество нездешней цивилизации.
В концерте: эротизм девушки, исторгающей из флейты нежные, чистые звуки. В антракте: эротизм многоярусной, пышной, как бездна, мерцающей люстры; эротизм стайки юношей, несущих за грифы женственные тела своих скрипок, а над ними смычки — торчком вверх. Эротизм, преодолеваемый гением Баха только на миг, ибо вновь неминуемо близится партия флейты: губы девушки втянуты, губы выпущены наружу…
Вот что сделает Кирка: загонит его почеркушки в компьютер и получит частотный словарь! И тогда вдруг окажется, что какое-то слово, например, неминуемо плюс синонимы (неизбежно, неотвратимо), попадается с подозрительной частотой! Или группа случайных, на первый взгляд, слов соберется в какой-нибудь идиотический смыслоряд, ну допустим: тьма, бездна, смычок, плюс туда и обратно, плюс фекалии. Всё, посмертный диагноз готов («мой отец был латентным педрилой»)! И, вскочив, он схватил со стола карандаш просто так, покрутить его в пальцах, а в руке оказались два желтых огрызка… Но ведь это нелепо — бояться непредсказуемости собственных записей! И пошел на балкон, и, подставив дождю руки, плечи, а потом сунув голову, как под душ, ощутил себя веткой, нет, деревом — кленом, прорастающим в небо, живущим сто лет, триста лет и без всякого страха. А потом он опять стал промокшим и, кажется, даже продрогшим человеком — боящимся воздаяния. И, сказав себе это, он сразу повеселел: да, боящимся воздаяния. И пошел ставить чайник, но сначала взял с крючка полотенце и как следует, до приятного зуда, им натерся.